Легкий ветерок шелестел листьями кладбищенских деревьев, июньское солнце пробивалось к земле через их кроны. На скамейке перед одной из могил сидел старик. Волосы его были седые, а кожа изъедена морщинами, но по тому, как прямо он держался, можно было понять: в старом теле еще достаточно сил. Старик бросил последний взгляд на могилу с обелиском: "Павел Сергеев, 1896-1957".
- Ну что же, Паша, - произнес старик, глядя на портрет на могильной плите, - вот и мне пора. Жаль, что так получилось. Хотелось бы с тобой еще побеседовать, поспорить, поругаться. Не хватает мне тебя. Глупость какая. Сорок лет мы смотрели друг на друга через прицелы, а ты остался для меня тем же Пашкой. Спорили до хрипоты о коммунизме и демократии... Доспорились. Если бы можно было все вернуть. Господи, это сколько же народа мы положили в нашем споре, сколько нуль, снарядов, бомб выпустили. Почему? Зачем? Неужели нельзя было просто договориться? Ты всегда помогал мне. Ты спорил, и я проверял, насколько я прав, выслушивая твои аргументы. Ты бил, и я знал, где у меня слабое место. Но стоило ли это того, что произошло?
Он откинулся на спинку скамьи, подставив лицо ярким лучам солнца, потом снова наклонился вперед и проговорил:
- Вот уже ровно двадцать три года тебя нет здесь, но я почему-то верю, что скоро мы увидимся, и снова заспорим. По-другому уже, конечно. Меня многому научила эта жизнь. Надеюсь, и ты извлек из нее уроки. Интересно, зачем все это было? Чтобы граждане Североросской Республики в тысяча девятьсот восьмидесятом году наслаждались благами социальной рыночной экономики? Или чтобы Алексей Татищев и Павел Сергеев поняли что-нибудь об этом мире? Или для того и другого? Я многое увидел, но многое - загадка для меня. Жаль. Хотелось еще так много сделать, узнать, понять... Не успел. И твою жизнь оборвали так глупо и нелепо, как раз, когда ты хотел что-то изменить... Почему всегда эгоисты побеждают нас, идеалистов? Может, потому, что они лучше приспособлены к жизни на земле нашей грешной, а мы всё стремимся в какие-то нереальные дали. Ты строил свой социалистический рай, а привел к власти человека, которого интересовала лишь личная власть. Защищал свое государство, но только позволил заработать денег беспринципному подонку. А я за что дрался? Чтобы "руссо-балт" увеличивал продажи по всему миру или чтобы банк "Санкт-Петербург" нарастил активы? Нет, чтобы люди на этой земле могли жить так, как считают нужным. Чтобы могли свободно выражать свои мысли, ездить по всему миру, без оглядки на диктатора. Мир-то меняется нашими усилиями, усилиями идеалистов, а не этих, толстобрюхих. Они-то способны только проедать, тратить, отбирать. Мы с тобой со своим идеализмом все же изменили этот мир... Большей частью к лучшему. И если бы пришлось пройти все это вновь... Я бы не смог. Я бы не смог, не моргнув глазом, расстрелять большевистских агитаторов в экипаже. Не смог бы повести людей на пулеметы у Смольного. Не смог бы посылать их на УРы в сороковом. Знал бы, что надо, но не смог бы уже. Старческая слабость или опыт прожитых лет? Интересно, если бы пришлось пройти по второму разу, Пашка подписал бы мне расстрел в декабре семнадцатого или отказался бы пойти в ЧК? Кто знает?
Он снова откинулся на спинку скамьи, поднял руку к глазам и посмотрел на циферблат.
- Ну что же, пора мне, Паша, - произнес он, вздохнув. - Прощай... или до свидания. Через год постараюсь снова прийти. Если смогу, конечно. А может, увижу тебя, уж не знаю где. До встречи.
Он тяжело поднялся и шаркающей походкой пошел по кладбищенской дорожке. "Спасибо Сергею Колычеву, царство ему небесное, - думал он. - Хоть без посторонней помощи и без палочки еще хожу. Все ему благодаря, его урокам. А что, в прошлом году вышел на татами, бросил этого ученика колычевского. Конечно, парень поддался из уважения к моим сединам, но ведь я его бросил сам. В восемьдесят-то три года. Ни инсульта, ни склероза. Не зря я все это".
Пройдя через кладбищенские ворота, он направился к стоянке такси, открыл дверцу первого "руссо-балта" желтого цвета, с шашечками на борту, и опустился на сиденье:
- На вокзал.