Сашка вернулась ночью пятого дня. Я страшно испугался, когда она вошла, хотя ждал её непрерывно. На дворе лил дождь, и она стояла с мокрой головой в одной нижней сорочке, тоже мокрой и разорванной почти напополам. Глаза её были мертвы и тусклы. Нечеловечески пьяная, она лепетала о том, что Жорка прогнал её, что она ему надоела, что он пропил её своему дружку Серёжке-алкоголику. На её плоском, раскисшем от дождя и слёз лице было написано настоящее отчаяние. Она всхлипывала и пьяно рыдала всю ночь. Под утро её лицо приняло зеленоватый оттенок, и бесконечно долго её рвало и тошнило. Я стоял перед ней на коленях, целовал её ноги, хотя она кричала мне хриплым перегорелым шёпотом: «Уйди, гад, трухляк» и плевалась в мою сторону. В какую минуту она затихла, я не заметил. Только вдруг почувствовал, что опоздал. С искажённым от боли синим лицом, в луже рвоты на подушке остывала голова трупа. Я поднялся с пола и застыл. В мрачной бревенчатой комнате тихо плавали серые тени. Убогие вещи были разбросаны и опрокинуты. На подоконнике стояли в банке сухие цветы с позапрошлого лета. Тошно пахло нечистотами и смертью. Я был свободен и разрешён ею от того, от чего не мог разрешиться сам. Я стоял в оцепенении и не знал, куда направлю следующий шаг. Но вот я открыл дверь и вышел прочь. Дождь кончился. Ночь была светла, и я видел до самого Бога. Мир поднимался надо мной в бесполезной красоте и в никчемном величии. Лунный свет проходил сквозь мои глаза и мерцал жёлтыми пятнами на земле. Я был мёртв и пуст, и мог выйти на дорогу, которая вела назад, в прошлое. Но чьё-то ядовитое дыхание шевелило мои волосы, и я вернулся в дом. Лёг на неё, сильно прижимаясь к уже прохладному голому телу. Когда заорали первые петухи, я вскочил и, подбежав к двери, запер её засовом. Разбив стекло на лампе, я вытряхнул из неё керосин в углы и зажёг его. Потом снова лёг на мёртвую Александру, обнял её и закрыл глаза.
Вытащили меня из полыхающей избы сильно обгоревшим, и только в больнице я узнал, что спас меня Жорка. Он шёл мириться с Сашкой, но, увидев огонь, вышиб ногой дверь, вынес сначала меня, потом её.
Говорят, прошедшие сквозь огонь очищаются от наваждений и болезней. Не знаю… Не знаю…
Прощание с Афродитой
Из-за трёх океанов, как эхо розовых облаков, показалось солнце. Сквозь глазницы триумфальных арок оно позолотило стёкла городов, а в нависшей над морем деревне взбодрило уцелевшие от кухонного ножа петушиные глотки. Сумасшедшей толпой разбежались солнечные зайчики по всему миру, по волнам и камням, по чахлым весенним зарослям на крутых боках скал, а один из них сквозь драный полог осветил угол пещеры, замыкающей неглубокую лощину на берегу моря. Земля в мезонине гаснущих звёзд родила блестящий, как новый автомобиль, день, и, чтобы не пропустить его самый торжественный час, я проснулся.
Как всегда, запутавшись в бесчисленных дырах одеяла, неприступно защищавшего вход от всех ветров на свете, я вылез наружу. Теперь свет заливал весь угол пещеры, где виднелась моя постель — ворох сухой прошлогодней травы, покрытой вторым одеялом, менее дырявым, но более чистым. Уже две недели я жил тут, позабыв своё имя и вчерашнюю жизнь, с каждым часом дичая всё непоправимее. Какой-то странный покой воцарился во мне на этом майском морском берегу, который только что пережил зиму и едва ожил для лета. Среди серого камня и редкой зелени я был, словно единственный человек на свете. Редко кто из деревни спускался в это время года к морю. Идти тропинкой вниз по горе, затем вверх и снова вниз по другой было около часу, а потом начинались скалы. Берег был весь забрызган страшными каменистыми тушами, один вид которых вызывал самые разные почтительные чувства. Два раза, добираясь к «дому» с рюкзаком провизии, купленной наверху, я рисковал всем, что у меня было, так трудно и головоломно легла дорога. Зато единственный в этой части берега песчаный пляж размером двадцать шагов на двадцать раскинулся перед порогом моей спальни.
Лёгкая нитка тумана уплывала за горбатый берег, пахло утренней луной, и было так свежо и незамутнённо чисто переживать эту красоту, что казалось невозможно не раствориться в ней. И я прыгнул с ощеренного ломаным краем камня в зеркало неба. Синяя до ломоты в глазах вода ободрала кожу, как бритва неумелого парикмахера. С собачьим скрипом я проплыл несколько метров и, выбросившись на чуть-чуть тёплый песок, затих.
Хорошо было здесь. Так хорошо, что можно было только моргать глазами да переворачиваться с боку на бок. В покосившемся, обгорелом, как паровоз братьев Черепановых, котелке на злых рыжих сучьях я стал готовить завтрак. И, наконец, лёжа у самой воды, возле разгоревшегося полднем солнца, я застыл в том странном покое без дум и забот, который прилетал ко мне вот уже несколько дней подряд.