У Сорина, как в болезненном сне, промелькнул встрявший в мозг кадр: «Диван, у окна стол, в окне солнце. Он с бутылкой в руке, Лиза туфелькой трогает экран телевизора. И ещё ему вспомнилось, как однажды вечером у него в голове мерцала боль, а за окном висел тошный и скучный туман. Он сидел один, и вся комната дребезжала от вспыхивающей в голове боли. А потом Лиза гладила его голову руками и рассказывала, что её бабушка в таких случаях клала в ухо листок герани и говорила, что на душе и в голове, после этого, становилось не в пример лучше. Он страшно удивился тогда, но герани у них не было, а на душе стало легче под руками Лизы. И уже не она, а он гладил её волосы, плечи, ноги… И вдруг, крикнув исковерканным голосом: «Положи герань в ухо!» — сломанной походкой сбежал по лестнице. Он не хотел возвращаться в тот счастливый мир. Он хотел забыть Лизу. На улице он понял, почему ему стало страшно дома. Не было ветра. Ведь он так привык к нему. В горле клокотала какая-то жидкость и жгла его, словно якутский спирт. Он ходил по мерцающим полутенями переулкам и чувствовал себя испитым ремесленником. «…И Бог сделал любовь, — шептал Сорин, — положи герань в ухо». Последний год жизни казался ему вымазанным газетной сажей. «Чем хуже, тем лучше. Чем хуже, тем лучше. Положи герань в ухо». Он всё ходил и ходил под какими-то арками, сквозь вонючие дворы с мусорными баками, и ему представлялось, что он стоит в пустом соборе без огней и звуков. Он напряжённо вслушивается, и вот уже различает шорох времени в песочных часах вселенной, а может быть, это в Беринговом проливе в тиши вздымается океанская волна. На одной улице Дмитрий Иннокентьевич посмотрел на часы и в раздумье остановился: «Пять минут одиннадцатого. К Люське или домой?» И внезапно Сорин вспомнил, что у жены сегодня день рождения. Он пошёл к остановке автобуса, который ехал к дому. Потом остановился. Стоял и смотрел на свою открытую ладонь. Повернул её и пошёл к Люське. И вдруг, как бешеный, побежал к вокзалу.
Было уже поздно, и Сорин нашёл только какой-то общипанный букетик роз. В автобусе он трясся от возбуждения и огромными шагами бежал наверх по лестнице. Уже открывая дверь, он всё боялся спугнуть синюю бабочку, прилетевшую к нему вновь. Надолго она или на несколько минут, он не знал. Ему хотелось показать её Лизе. Комната как-то матово поблёскивала пустотой и напоминала палату, в которой лежала Лиза, когда он впервые её увидел. Дмитрий Иннокентьевич положил букет на заправленную кровать и сел рядом на прабабкин стул. Лиза ушла, а ему хотелось говорить с ней. Он сидел перед постелью, и розы на белом покрывале казались ему её израненными ногами. Он думал о том, как она едет в электричке. Вагон скрипит. Накурено. Вокруг играют в карты. Чей-то пьяный хохот. А она, страшная и красивая, едет, чтобы не видеть гнусную рожу Дмитрия Иннокентьевича Сорина, от рождения подлеца. Едет, чтобы никогда не любить и не быть любимой. «Кто же полюбит, безногую?» И ещё представлялось ему, как с высокого берега ветром сорвало глыбу земли и она с шумом упала в тёмное и бушующее море. И Сорин плакал, упав лицом в букет на белом покрывале. О чём он плакал? О её, своём или их общем горе? Этого, наверное, никто не узнает.
Белые листья
В большом дождливом городе стоит один дом. Много в нём разных комнат, дверей и жильцов. Дом ещё совсем не старый, а может быть, даже новый, но одна квартира в нём пустовала года два. Находилась она в тёмном углу лестничной площадки второго этажа. Дверь её была вся облуплена и исписана полустёртыми надписями. Цвет покрывавший её краски вряд ли бы кто-нибудь определил точно, кроме художника-экспрессиониста. Железная ручка была тусклая, и видно было, что за неё давно никто не брался тёплой рукой. В самой квартире — очень пусто и пыльно. Жёлтый паркет под лучами солнца, беспрепятственно проникающего внутрь, горбом выгнул свою сборную спину и во многих местах рассыпался на составные части. Стены, оклеенные обоями розовато-блеклого рисунка, во многих местах отстали от стен. А на уровне стоящей одиноко железной кровати на обоях расплылись жирные пятна. И больше ничего там не было. Жили здесь какие-то скучные и невесёлые люди, и после них ничего не осталось. Много раз пытались в неё вселиться другие жильцы, но почему-то ничего у них не получалось. В самый разгар хлопот и административной суеты подворачивались новые обстоятельства, другие возможности или человеком вдруг овладевала непреодолимая скука, и, зевая как-нибудь утром в своей берлоге, он говорил: «Бог с ней совсем. Я от этой беготни весь больной».
И на засиженном птицами подоконнике беспрепятственно грелась белая кошка, добирающаяся сюда с соседнего балкончика.
Но однажды встревоженная спросонным испугом кошка метнулась с широкой доски прочь и, благополучно приземлившись с шестиметровой высоты, с обиженным мяуканьем убралась в кусты и на своё старое место больше не возвращалась. А напугали её глаза человека, смотревшего сквозь грязное стекло изнутри комнаты.
И это был новый жилец.