Чуть дальше де Марсе заканчивает портрет одной своей любовницы не очень лестным сравнением, которое должно нравиться Бальзаку, поскольку аналогичное ему мы находим в «Тайнах княгини де Кадиньян»: «Даже в самой красивой и в самой ангелоподобной женщине всегда скрыта ловкая обезьяна». «Тут все женщины потупились, словно их задела эта жестокая истина, так жестоко высказанная», – замечает Бальзак. «Я не стану говорить, как я провел ночь и всю следующую неделю, – продолжал де Марсе. – Я признал в себе способности государственного человека. Это было сказано так к месту, что все мы с восторгом посмотрели на него». Далее де Марсе объясняет, что его любовница делала вид, будто любит его одного: «…она не может жить без меня… словом, я был ее божеством». «Женщины, слушая повествование де Марсе, казалось, были обижены, что он так хорошо их изображает…» «Поэтому светская женщина всегда может подать повод к клевете, но никогда – к злословию». «Всё это жестокая правда, – сказала княгиня де Кадиньян». (Это последнее замечание может быть оправдано особенностями характера княгини де Кадиньян.) Впрочем, Бальзак с самого начала не скрывал от нас наслаждение, которое нам предстоит вкусить: «…только в Париже… вы найдете тот особый ум… Париж – город изысканного вкуса, ему одному ведома наука превращать банальный разговор в словесный турнир… коварная откровенность, легкая болтовня и глубокие наблюдения сливаются в живой разговор, который струится, кружится, прихотливо меняет течение и оттенки при каждой фразе… Словом, здесь во всём блещет ум, всё полно мысли». (Мы убедились, что тут Бальзак прав.) Мы не всегда столь же прытки в проявлении восторга, как его персонажи. Правда, мы лишены возможности, как они, наблюдать за мимикой рассказчика, из-за чего – предупреждает нас автор – остается непередаваемой «эта восхитительная импровизация». Нам приходится верить Бальзаку на слово, когда он говорит, что де Марсе «сопровождал рассказ ужимками, качал головой, жеманничал, создавая полную иллюзию женских повадок», или: «Тут женщины рассмеялись, – такими забавными ужимками сопровождал Эмиль Блонде свои выпады».
Бальзаку хочется во всей красе представить нам успех, который имели все эти остроты. «Этот искренний вопль души нашел отклик среди гостей и еще сильнее подстрекнул их любопытство, уже и без того искусно возбужденное рассказчиком». «Эти слова вызвали среди слушателей неуловимое движение, которое журналисты в отчетах о парламентских выступлениях обозначают так: „Оживление в зале“». Хочет ли этим Бальзак описать нам, какой успех стяжал своим рассказом де Марсе, то есть он сам, Бальзак, на вечере, на котором нам не довелось присутствовать? Или он просто не в силах устоять перед восхищением, которое внушают ему вырвавшиеся из-под его пера меткие высказывания? По-видимому, и то и другое. Есть у меня друг, один из немногих поистине гениальных людей, которых я когда-либо знал, наделенный к тому же бесподобной бальзаковской гордыней. Пересказывая лекцию, с которой он выступал в одном театре и на которой я не присутствовал, он время от времени прерывал свою речь и хлопал в ладоши в тех местах, где ему аплодировала аудитория. Но делал он это столь яростно, столь увлеченно, что мне кажется: вместо того, чтобы верно пересказать мне лекцию, он, подобно Бальзаку, аплодировал сам себе.
Подобно тому как его сестра, зять, мать – перед которой, обожая ее, он вместе с тем не испытывает трогательного смирения, присущего обычно великим людям по отношению к своим матерям, до конца остающихся их детьми и вместе с ними забывающих о том, что они гениальны (он говорит: мать такого человека, как я[19]; а когда пишет о своей нежности к ней, о своем преклонении, получается то же, что и при описании идеальной, ангельской натуры г-жи де Морсоф: он приукрашивает, превозносит, искусственно раздувает этот идеал, но сплав всё равно остается неочищенным; идеальная женщина для него всё же та, что вкусила прелести объятий незнакомца и искушена в делах света; ангелы Бальзака подобны ангелам Рубенса: они крылаты, но крепко сбиты), – импонируют нам в качестве персонажей переживаемого им самим романа под названием «Великий брак», так и его картины: и те, что из его собственного «собрания», и те, что предстали его взору в Верховне, и почти все, предназначенные для отправки на улицу Фортюне, – тоже «персонажи романа»: каждая из них – предмет исторического экскурса, любительских заметок и восхищения, быстро перерастающего в иллюзию, в точности так же, как если бы они фигурировали не в собрании картин Бальзака, а в собрании Понса или Клааса или в простенькой библиотеке аббата Шаплу – из тех романов, в которых с картинами дело обстоит как с персонажами и где самый захудалый Куапель «не посрамил бы лучшей из коллекций», точно так же, как Бьяншон стоит в одном ряду с Кювье, Ламарком, Жоффруа Сент-Илером [185].