Кто задает темп, Время? Или наша память, его нерадивый секретарь? — Неизвестно; да и не до танцев было, потому что карточную систему, наконец, отменили, но голод никто не отменял. Слава Богу, была работа, то есть какая-никакая зарплата. Положа руку на сердце, никакая: купить на нее было нечего, и намного уместней было бы теперь бежать с работы в слезах, зажав в кулаке бумажки, хвастливо обозначавшие свою номинацию на всех языках многонациональной — и многострадальной — страны. Может, Ирина и плакала, да только вряд ли, потому что плакать было некогда: дома ждала грудная внучка, и нужно было успеть на базар за молоком. Тайка не кормила: не было ни желания, ни молока, да и сама кормилась кое-как. А детям без молока нельзя.
Целые дни она проводила за швейной машиной на комбинате «Большевичка». Перед глазами простиралась бесконечная белизна простыней и покрывал, точно снежная дорога без конца и без края. Глаза пристально следили за строчкой и скоро сдались: потребовали очков. Никакого умственного напряжения работа не требовала, что позволяло думать о своем: как там новоиспеченные прадед и прабабка управляются с младенцем, придет ли ночевать дочка, и если придет, чего на этот раз ждать от Нади… Белым сугробом дыбилась ткань, но в последний момент послушно смирялась под лапкой машины. Ира привыкала к слову «бабушка», пробуя его на слух. В цеху стоял ровный гул, и она слышала себя как бы изнутри. Слово звучало неубедительно, даже очки не помогали, и она поняла, почему: произнести его должен тот, кто посвятил ее в это звание — внучка. Внучка стала третьим ребенком. Кем-то оброненная, а потом тиражируемая банальность о том, что, мол, первый ребенок — это последняя кукла, а первый внук — первый ребенок, к бабушке Ире не имела никакого отношения.
А потом была дорога домой, и не всегда хватало сил и остатков тепла в истощенном теле, чтобы дождаться трамвая. Тогда просто шла по снежному тротуару ровным шагом, только скоростью отличаясь от лапки еще не остывшей швейной машины.
Единственный выходной, воскресенье, отличался от будней тем, что шила не на «Большевичке», а дома все, что удавалось выкроить из довоенных еще запасов ситца, льна, мадаполама: детское и дамское белье, наволочки, ночные рубашки… На толкучке это буквально выхватывали из рук. Ничего удивительного, ведь в магазинах не было самого необходимого, кто ж будет думать о дамских лифчиках?.. Продав, спешила за молоком, без которого детям никак нельзя.
Надя тоже билась изо всех сил. Денег получала не намного больше, чем золовка, но периодически кто-то из родни привозил деревенские гостинцы: кусок тугого сала, похожего на мрамор, с такими же тонкими розовыми прожилками; черный подовый хлеб, не похожий ни на что, ибо вид и вкус хорошего хлеба мучил только в эвакуации, а потом был вытолкнут из памяти; деревенский по цвету напоминал довоенный шоколад. Запах чужого хлеба так терзал, что хоть на кухню не ходи. Привозили мед, сливочное масло…
Нужно отдать Наде должное: делилась. Не медом, конечно, и не сливочным маслом — это детям, но кусок драгоценного хлеба и сала, толщиной пальца в три, отрезáла. И — нет, не хватало сил у Матрены отказаться; да у кого хватило бы?..
Ира не брала. Ела одну только кашу из овса, изо дня в день, иногда приправляя соевым маслом. Не из «геркулеса», а из того грубого овса, которым кормят лошадей, и верила, что этому овсу обязана и силой, и самой жизнью.
Отказ уязвлял Надежду. Как она сама говорила, «я хочу по-хорошему, и так и эдак». «Эдак» выразилось в том, что, размотав из-под платья очередной «кокон», она аккуратно сложила еще теплую ткань и протянула Ире: «Бери».
— Не надо, спасибо, — отодвинулась та.
— Да как не надо, как не надо? — засуетилась Надя, — ты бери, бери, ты кроить умеешь, вот скроишь-сошьешь да снесешь на базар — все копейка будет! — И совала, совала сложенную материю золовке в руки, а клюквенный румянец все сильнее заливал лицо. Наконец, швырнула отрез на диван и вышла; квакнула захлопнутая дверь. «Конечно, вы же святые! — ярился из кухни голос, — у вас все не как у людей! Вы и с…те шоколадом, и с…те одеколоном!..»
Впоследствии оригинальная формула повторялась не раз, уже безотносительно даров, которые не повторялись: Надя была понятлива. Псевдопочтительное «вы» относилось не только к Ирине. К «вам» Надежда причисляла всех, кто не хочет или не умеет «по-хорошему», «по-людски» и, главное, не пытается научиться; словом, всех чистоплюев. «В России с голоду пухли! — высокий голос сопровождался блямканьем кастрюль, домашних ударных инструментов. — Сама работала в „Заготзерне“, а дети лебеду жрали!» Бренчание упавшей сковородки, снова голос: «Для таких святых в тюрьме место приготовлено — родная дочка похлопочет!..»
Если закрыты обе двери, то почти ничего не слышно. Но все уже услышано, за что, собственно, Надежда и боролась. Господи, Господи…