Расторопная, легкая на подъем, бабушка успевала проведать сына, купить на базаре вкуснейшие вафельные трубочки, а потом отвезти гостинец к Лельке и вернуться к программе «Время», чтобы послушать милого диктора Игоря Кириллова. В своем киоске (непременно своем, так уютней) покупала по привычке вечернюю газету, но читать почти совсем не могла, только заголовки, о чем жаловалась тому же Игорю Кириллову, а тот кивал с понимающей улыбкой и рассказывал все то, о чем она не могла прочитать.
Такой любезный.
Лелька ухитрялась заскочить в обеденный перерыв, и бабушка, как раньше, бережно несла в комнату джезву с кофе, волнуясь, чтобы не остыл.
Она очень тосковала, когда молодые уезжали в отпуск, хотя внучка присылала письма и открытки. В ответ писать было решительно нечего, но все же садилась и брала непривычно легкую шариковую ручку — так, фитюлька с торчащим клювиком:
Конечно, не так надо бы писать… Однако Ирина знала, что, напиши она бодрое, ненастоящее письмо, Лелька встревожится, начнет воображать себе Бог весть что — и весь отпуск пойдет коту под хвост. Да еще и по телефону так и не научилась толком говорить, особенно когда звонят из другого города. В трубке трещит, словно котлеты жарят, и вдруг — Лелькин голос: «Как ты там, Ласточка моя?».
Вот тебе и «ласточка», уже почти восемьдесят.
Дождалась и правнучки, а вскоре — второй. Им тоже пела, и голос все еще слушался.
Болеть было некогда. Очереди за ситцем, за фланелью, хоть и мирное время; бабушка терпеливо выстаивала, а потом садилась за машинку и наизусть, почти вслепую строчила — зингер-зингер-зингер — распашонки, пеленки, чепчики… Потом на базар, потом снова трамвай; вечером домой.
Не может быть, чтобы вещи не обладали памятью. Наверняка эта старенькая достойная машинка, с пузатой заглавной буквой в имени «Singer», помнит себя новехонькой, окутанной запахом машинного масла, когда отец и Коля только что привезли ее из магазина. Помнит другую квартиру, где она тоже стояла в простенке между окнами, а в окна лилось солнце, и на пол ложилась причудливая кружевная тень от цветов на подоконнике. Помнит, как опустела квартира, а потом хозяин перенес ее сюда, к родителям, чтобы она дождалась Иру, а сам не дождался. Не может не помнить, как Ирина строчила на ней пеленки для внучки — тридцать с лишним лет назад! Должна помнить, как ездили по воскресеньям в телеге по хуторам, из одного в другой, втроем: бабушка, внучка и швейная машина; и работы в деревне хватало, и маленькая Лелька на воздухе целый день, с ломтем деревенского хлеба, о котором в городе забыли. Эта машина была для Ирины, городского человека, все равно что корова-кормилица в деревенской семье; последнее дело остаться без коровы. Машина помнила многое, хотя позолота букв поблекла незначительно: так седеют платиновые блондинки, — и в работе была по-молодому резва, только шить случалось теперь намного реже.
…Бывали дни, когда бабушка знала, что лучше остаться дома и полежать — перемочь хворобу, держа под рукой веселые желтые таблетки, чтобы встать завтра.
Только бы не слечь по-настоящему, молила Царицу Небесную, только бы не слечь!
Случалось, что не было сил встать, а нужно было не только встать, но и выйти из дому. Как тогда, в Тонины именины.
— Не ходи, — уговаривала Лелька, — я сама съезжу.
Да как можно с именинами не поздравить? Поехали вместе.
Лучше бы не приезжали.
Сестра была раздражена, ни о каких именинах не думала и даже не пыталась сделать вид, что рада.
— Нас только двое, — неожиданно для себя сказала Ирина, — твои-то придут вечером, поздравят; а мы вот решили днем…
— Как же! — взорвалась сестра, — придут они, жди!
Ничего объяснять не стала, хотя сама так и кипела, зато пожаловалась вдруг на боль в боку и тут же добавила, что никому дела нет, хоть сегодня подохни. Так и сидела, отвернув лицо к окну и постукивая по скатерти костяшками пальцев. Потом повернулась к Ирине:
— Я тебе приготовила вещи мамины, как она велела. Забери уже, наконец, на кой они у меня лежат?..