Треск (слов), бег сферы по сукну — и скука. Атомы и молекулы наукой еще не обнаружены, но явлены в модели. Вот они, в замкнутом зеленом поле, носятся, меняясь местами (не меняется ничего), чертят схему. Существование Фауста, человека искусственно расчерченного.
Сцены «Фауста» Пушкин пишет параллельно.
Бильярд в самом деле иной раз видится — именно видится — игрой чересчур абстрактной, почти космической: белые, переполненные костью планеты бегут беззвучно среди звенящей пустоты. Их отекает вакуум, поле стола бездыханное. И процедура игры: черчение и щелканье, два шара — два Александра — межзвездно бездыханна; она в два счета способна довести человека до сердечного исступления. До зевоты точно: так рыба на берегу разевает рот.
Времяпровождение, даже если вообразить поэта помещиком (Пушкин — помещик!) — бесплодно: осень отошла, перелив летний свет в сараи да амбары, а у него в руке вместо яблока мертвый бильярдный шар. Одиночество меняет ощущения тактильные; начинается жизнь на ощупь.
Все это «оптические» пробы и подходы к тому, что представляется главным: михайловской метаморфозе Пушкина, поэтической и духовной, перемене его места в пространстве и времени (такой перемене, что вслед за собой переменила самую здешнюю природу, пространство и время).
Что об этом перевороте может сказать наша «одушевленная» география? На карте его странствий все просто: путешествие «вниз» и «вверх» по России перевернуло пушкинскую страницу. Прежде север был «верх», юг — «низ». В первую ссылку Александр отправился в самый низ (юг) страны-страницы (ссылка внизу страницы, где ей и быть должно). Теперь его сослали на север. Теперь Пушкин (географически) — точно Овидий: он «римским» образом сослан на север. Здесь он прямо воображает себя Овидием, ходит по еловой аллее, нанизывая на иголки печальных северных дерев страницы рукописи. Белые лоскуты остаются на черно-зеленой хвое, нимало ее не возмущая: она вечна.
Это правильная ссылка.
Та, первая, из Петербурга на юг, была только предварением, пьесой; так в зеркале истории Третий Рим относительно Второго выходит перевернут. Теперь перед нами уже не пьеса, но «римская» правда об Александре Пушкине, о настоящем его северном наказании и — настоящем задании, которое определила ему судьба.
В Михайловском был уловлен мотылек Александр; пришпилен к бумаге. Остановилось его внешнее движение и началось новое, внутреннее. В самом деле, будто в игре на зеленом поле один шар, щелкнув, ударил другой (когда это произошло, что такое был этот удар?), и этот другой покатился — невидимо. Где, в каком пространстве пошло это невидимое движение? Не под водой; эту метафору не следует принимать буквально. Не в царстве мертвых, как это порой представлялось самому Александру, но в царстве живых предков. Пушкину начинает открываться море (исторического) времени: его глубина постепенно отворяется окрест села Михайловского.
ВСЕ ПО ПРАЗДНИКАМ
I
Из последних сил Пушкин перебрался через дебри декабря. Не застрелился, не повесился. Накатил новый, 1825 год, который Александру Сергеевичу предстоит встречать и коротать в одиночестве.
Первое мгновение года довольно уныло. Новогодний праздник не удается; в самом деле
Это недвижное сидение для Пушкина тем более болезненно, что наступающий 1825 год венчает первую четверть века. Это означает, согласно тогдашним представлениям о хронологии, максимальную подвижность эпохи.
Ему известны эти хронологии. Их принцип прост: век проходит как жизнь. Новый век родится в нулевом году; Александр (поэт), как по заказу, родился к началу своего века, в 1799-м. В первом году нового века сел на трон Александр (царь): воплощение надежд, идеальная фигура будущего.
Так началось общее движение двух Александров: фуга, которой голоса то сходятся, то расходятся, и еще неизвестно, какую в конце концов они выведут мелодию.
Век родился, возрос, побежал: к четверти своей он разгоняется стремительно — сейчас, в начале 1825 года он бежит так скоро, когда Александр в Михайловском сидит на цепи! Век молод, его помещение само разворачивается, пространство (времени) все прибывает.
К середине века, к «полудню», 1850 году время раскроется возможно полно. До «полудня» Александр не доживет. Век, его ровесник, с 1837 года потянется далее без Пушкина.
К «без четверти» столетия, к году примерно 1875-му, век устанет.
К полночи, к 1900 году, — замкнется, замрет, уйдет в тот же ноль времени, из которого явился.
Все это абстрактные расчеты и «черчения»; нам задним числом их делать легче, чем Пушкину.