Но в самом деле, поневоле задумаешься, когда читаешь, с какой радостью, с каким арифметическим самоупоением бабка его Екатерина Великая рассказывает (всей Европе, с которой она в переписке), что все четыре ножки его железной кроватки прочно стоят на полу, разве что не обозначает оные ножки буквами: A, B, C, D. Где она вычитала этот душеспасительный, геометрически обеспеченный рецепт?
На определенном расстоянии от кроватки ставится белый резной барьерчик, или балюстрада, чтобы гости в спальне, словно посетители в зоопарке смотрели на царского детеныша издалека. Сверху кроватки ставится высокий и просторный балдахин — куб большего размера. На вырост (имеется в виду рост сознания, помещения разума).
Это самая характерная «оптическая» история, только не роста, но, напротив, убывания в пространстве, нарастающей ненависти к нему и пряток от него. И если пересказать этот сюжет так, чтобы в центре его был не человек, но мир — новорожденный, александровский, «идеальный» мир начала XIX века, — выйдет история о том, как в России спряталось столь успешно, казалось бы, стартовавшее с рождением Александра I, исследуемое нами русское пространство.
Такое впечатление, что Екатерина успокоилась, отобрав Александра у матери, соорудив — вместо матери — этот идеальный макет в детской. Мамки и няньки (немка и англичанка) его только дополнили. Гувернеры и дядьки, равно и учителя, за исключением Лагарпа, были не лучшего свойства. Вспомнить одного Салтыкова, человека не выдающегося, но хитрого, сумевшего, к примеру, хоть отчасти нейтрализовать взаимные распри Павла и Екатерины, отца и бабки нашего героя. Салтыков этого добивался тем только, что не договаривал до конца их гневные друг другу послания, через него, Салтыкова, посылаемые. Вообще-то тем самым он сохранил отношения отца с сыновьями, так что это была хитрость, по-человечески понятная. Не от него ли получил Александр первые уроки спасительного лицемерия? Нет, первые вряд ли; он начал прятаться много раньше. Сначала от самой Екатерины, которую он не любил, однако сумел внушить ей впечатление любви, затем от всякого непрошеного гостя, который подходил с той стороны к его резному барьерчику.
Все видели его, смотрели целыми днями в его вольеру: для спасения — даже дикому зверю в клетке необходимо укрытие — ему нужно было научиться быть невидимым, прятаться из пространства.
Как он это делал? Наверное, эта манера пришла сама собой, в младенческой практике, когда малыш в два счета научился вертеть своей сентиментальной бабкой (с матерью такие штуки вряд ли прошли бы так просто); сначала это были несознаваемые приемы обольщения, затем сознаваемые вполне. Все очень просто: нужно делать то, что нравится твоему визави, нужно прикинуться им, сыграть в него, подыграть ему (внешне, в пространстве); не замечая того, он будет обращаться к тебе как к самому себе, видеть себя в твоем артистическом зеркале. И он непременно понравится самому себе, стало быть, ты понравишься ему.
Так Александр с младых ногтей научился быть человеком-зеркалом.
Его история — это сказка о постоянно меняющихся бликах и отражениях, являющихся нам вместо героя. Он сам сочинял и разыгрывал перед всеми такую сказку — успешно, более чем успешно. Его приемы были отработаны идеально. Это отлично видно по тому, как он, начиная с юности, обходился с Адамом Чарторыжским: он подставил ему свое «зеркало» — поляк увидел в нем поляка. Замечательно то, что этот фокус только наполовину был игрой; на вторую половину Александр был серьезен. Он, разговаривая с Чарторыжским, всерьез хотел быть поляком, европейцем, республиканцем — что нетрудно представить, зная, что этот мальчик вышел из железной кроватки. Вдвое замечательно то, что Чарторыжский, человек умный и проницательный, которого зрение только обострялось ввиду его положения заложника богатых родителей при дворе Екатерины, не просто поддался на этот «зеркальный» трюк, но продолжал верить в него всю жизнь. Его предупреждали, что он может быть обманут, ему открывали глаза в процессе представления, сам он понимал, что перед ним актер, не вполне искренний, наконец, не однажды ему приходилось обнаруживать следствия этого миража, когда Польша, которой «поляком» Александром обещана была свобода, оставалась несвободна, — все равно после этого Чарторыжский в своих мемуарах продолжает верить Александру.
Не Александру, но «зеркалу», которое тот ему вместо себя подставил.
Эта игра заходила слишком далеко (об этом в своих воспоминаниях умалчивает Чарторыжский): зная о том, что поляк романтически увлекся его женой, великой княгиней Елизаветой, Александр начал «рефлективно» подыгрывать ему и в этом, как будто поощряя его ухаживания за собственной супругой, на деле же почти сливаясь с ним в одно целое. Этого не понимал Чарторыжский, впрочем, не только этого.