Тут слышно «Годунова». Наверное, инерция «геометрического» исследования сказывается: скрытое равенство двух главных произведений михайловской ссылки, «Годунова» и «Пророка», диктует свое. Они равны потому уже, что оба сохраняются на самом дне пушкинского поэтического потока: два камня, поверх которых движется толща прочих пестрых слов.
Но есть и другое подобие: подводя итог заточению, размыкая ключом «Пророка» замок псковской ссылки, Пушкин вспоминает о перевороте (тот же отворяющий жест), который в нем самом совершил «Годунов». Комедия о царе Борисе начиналась как опасное озорство и самозванство, деяние празднословное и лукавое, продолжилась осознанием своего греха и замиранием, немотою при известии об успехе «Годунова», о настоящей смене царя на Руси. Тогда Александр в себе ощутил
О крови умолчим. Так или иначе, собирая «Пророка», Пушкин не мог не вспомнить «Годунова».
Ответственность за сказанное слово, и прежде Александру знакомая, теперь многократно усилилась. Он более не поэт, он пророк; он
Это русское (жертвенное) черчение: угль не касается уст, очищая оные, как у Исайи, но прямо вкладывается в сердце — вместо сердца.
Слова, от первого до последнего, сами за себя говорящие. «Утопленник» всплыл, поднялся к небу, на глаза Господа. Пустыня обратилась «густынею» (слово из монашеской молитвы:
Синтез видимого и невидимого, сведенного в «Пророке» воедино, можно долго разбирать на составляющие. Важнее отметить само это магнетическое действие, собирающее к ключевой точке июля 1826 года эти многие и многие сюжеты. Здесь виден «центр сборки» языка, то именно «ядро» атома (слова), удерживающее бегущие вокруг него по ближним и дальним орбитам наши переполненные космические пустоты.
Здесь, в концовке «Пророка», среди прочего, слышно сообщение о Карамзине. После его ухода Пушкин принимает следующее свое важнейшее задание: представительствовать словом во времени, в истории: теперь время для него
Пушкин и прежде различал помещение времени — в сумме поэтических интуиций. История, как прошедшая, так и едва намечаемая, понималась им как композиция (целостного) сочинения: часть его прочитана, многое еще предстоит различить, продумать и сложить в рифму. В таком случае один только замысел будущего произведения становится видом пророчества. Другой вопрос, насколько это будущее произведение соответствует общей композиции истории как большего — общего, Божьего — сочинения. Здесь сказывался уникальный поэтический слух Пушкина, с восемнадцати лет понимающего свой голос как
Сидение в многознающей псковской пустыне, «аппликация» «Годунова», праздничный цикл, темперирующий память Александра, дополнили это поэтическое созерцание-творение истории — не просто дополнили, но качественно его изменили. Теперь не одно только угадывание народного эха во времени, но знание истории, знание календаря, как квинтэссенции русской истории, становится оружием Пушкина: не поэта, но пророка.
Несомненно, опыт михайловского творчества изменил рисунок «магического кристалла», с помощью которого Пушкин пытался заглянуть в будущее; собственно, тогда этот «кристалл» и явился Пушкину: слово, как «оптический» инструмент, данный ему для различения времени, как пространства.