Я, конечно, понимала, что можно плевать на печатанье или не печатанье — и, вероятно, обойтись без печатанья — я очень давно обнаружила, что, если я и обладаю тщеславием, то уж вовсе дьявольским, вовсе не сиюминутного свойства, нацеленным куда-то далеко в будущее. Денежные тяготы нашей семьи лежали на плечах моего мужа: график, иллюстратор детских книг, он пользовался невероятной популярностью у авторов, случалось автор соглашался перенести свою книгу в издательский план следующего года, если в нынешнем Миша был загружен другой работой. Мне всегда казалось, что добываемая им относительная материальная свобода накладывает на меня дополнительную ответственность и перед тем, что и как я пишу, и вообще перед жизнью: у него, единственного в семье добытчика, должен быть нормальный дом, нормального, а не безалаберно-богемного уклада, отлаженный быт, с него должны быть сняты заботы обо всем, что в состоянии взять на себя я. Так повелось с самого начала нашей жизни, ещё до того, как мне самой прояснилась эта незванная-нежданная страсть писательства. И вот внезапно он, человек, привыкший, получив очередное предложение работы, прежде всего подписать договор, в котором указан срок исполнения, а главное — сумма гонорара — и можно спокойно с утра уходить в мастерскую, возвращаться, когда заблагорассудиться в чистый ухоженный дом, где его ждет обед, вечер провести опять же сидя за своим столом или в компании друзей — но уж точно, что не в трудах по дому — он должен был как-то переварить эту внезапно навалившуюся на него удачу оказаться мужем никому не нужной, никем не востребованной, никаким договором не овеянной, но гениальной писательницы. Или, проще; мамашки-уборщицы-кухарки-прачки-таскальщицы по очередям, вдруг возомнившей себя писательницей — опять же никому не нужной. Мы знаем сколько угодно случаев, когда женщина отдает свою жизнь служению Божьему дару мужа, но наоборот? Я не могу вспомнить ни одного — как правило, вступившие на стезю творчества женщины оказывались одиноки — и только одиночество обеспечивало им право жить по законам цеха. Но есть все-таки две вещи, не всегда даже связанные между собой, способные нарушить эту несправедливую закономерность: слава и деньги. Или слава без денег — она греет мужское тщеславие. Или деньги, пусть даже без большой славы — тут дело вовсе не в корысти, а в реальном подтверждении незряшности трудов. Я ничего не могла предъявить в оправдание своего странного занятия — ничего абсолютно — и дико стонала под наваливающимися на меня горами немытой посуды, нестиранного белья, наметенной грязи. Ничего, кроме писем Юрия Марковича. И он это знал.
Он слышал мой стон, даже если я издавала его на расстоянии в восемьсот километров. "А мы вас не отпускаем — писал он мне в одном из писем, — несите свой жребий дальше, тем более что у вас всегда есть возможность выйти на суд людской".
"…я перечитываю вас, как в детстве перечитывал Дюма, в юности — Селина и Жирарду, в старости Пруста и Платонова».
Сегодня, с трудом заново расшифровывая ужасный почерк Нагибина, я испытываю немалую гордость — как-никак, это я послужила поводом появиться на свет этим удивительным письмам! Ничего подобного им, равного им по распахнутости, щедрости, особой душевной интеллигентности, наше пасмурное, слякотное время не породило.
Такие письма писались когда-то давно, в эпоху Жуковского, Вяземского, Карамзина — писались не как способ самовыразиться, но как акт служения литературе.
Но тогда мне было до жути страшно их читать. Больше всего на свете хотелось куда-то убежать, спрятаться от ответственности перед каждым словом письма, ответственности, которая — я знала это — мне не по плечу. И, в сущности, моё новое материнство — оно и было этим позорным бегством. И так не могло случиться, что бы он, писатель до мозга костей, сам вечно терзаемый этой пыткой недовоплощенной жизни — так не могло быть, что бы он не догадался об этом подспудном желании сбежать, с головой зарывшись в детские пеленки, спрятаться от своей судьбы. Должно быть, для начала впал в ярость, но смирился — как тут не смириться!? — и разразился письмом, полным зловещего сарказма.
"Здравствуйте Вика и Миша! — по замыслу это письмо, очевидно, было поздравлением счастливому семейству — С удивлением узнал, что вы беременны, ибо статистика касающаяся деторождения в нашей стране (публи- кация журнала "За рубежом") не может не тревожить каждого патриота. Хорошо, что вы перепечатываете "Рикинглазов" и собираетесь додумать "Дачницу", но лучше бы не откладывать эти литературные планы столь на долгое время, какое понадобится для вынашивания здорового, крепкого ребенка — наконец и солдата.
Но, видимо, вы исповедуете веру Самеда Вургуна: "Я не спешу, мне некуда спешить». В этом есть мудрость и свойственное ей глубокое, спокойное дыхание. А я — задышливый спринтер — всё куда-то тороплюсь, хоть толку в этом нет.
Давайте же "Дачницу", надо толкаться в редакционные двери».