«Думаю, не думаю… Я много всего думаю!» – воскликнул Тимофей патетически и заходил по кабинету, говоря быстро и взахлеб. С первых же фраз он понял, что его заносит не туда, и ситуация развивается не совсем по плану, но это перестало его беспокоить – он вдруг поверил, что все случится как нужно, и Лиза не подведет. Следовало лишь потянуть чуть-чуть время, не допустив при этом явных промахов – пусть упрочится неуловимое, вновь витающее в общей их окрестности, несмотря на годы, проведенные врозь. Все же, отметил он, сложная комбинация оправдала себя. Что-то пробудилось, возникло из воздуха и теперь почти уже искрит – и в Бестужевой, и даже в нем самом.
«Знаешь, каково прожить тут семь лет? – вопрошал Царьков с некоторым надрывом. – Семь лет, а поначалу – ни одной знакомой души. Я ведь был беден, как мышь – кто станет с таким знаться? Человек один привез и помог – это да, но не могу ж я быть у него в холуях. А за самодеятельность и платить нужно самому – как изворачиваться приходилось, тебе не передать».
Лиза все стояла у окна, а Тимофей ходил и ходил, жестикулируя и горячась. Хроника прошедших лет выходила драматичней, чем была на самом деле, но он сознательно налегал на эмоции, не жалея красок. Тут же, на ходу, он придумывал часть прошлого, полную неурядиц, фантазировал, смешивал факты, припоминая происходившее с ним самим, но также и с другими, ибо, по правде говоря, его дорога к преуспеванию была достаточно гладкой.
Первые сиволдайские годы он окрасил в серые цвета, намекнув на непонимание и нищету. Потом забрезжил свет – и тут Царьков, распустив перья, постарался внести интригу, не раскрываясь раньше времени, двигаясь от противного, отмежевываясь от большинства, от принятых здесь, в провинции, простых и быстрых способов добычи денег. Он торжественно поклялся, что не убивал и не грабил, не отбирал квартир и не присваивал бесхозных земель. Он даже не брал взяток – ибо брать их ему было не за что – и не выписывал фальшивых лицензий, будь то охота и ловля рыбы или, скажем, торговля табаком и водкой. Нет, его столичная поза не допускала простецких жестов, он сразу выбрал холеную чистоту абстракций, хоть никто его этому не учил.
«Геометрия! – внушал он Елизавете. – Эллиптические орбиты, трапеции и пирамиды. Никакого блатного окраса – лишь строгие линии и прямые углы!»
Он рассказал, как в его голове стали рождаться хитроумные схемы. Ценности материального мира переходили из одной формы в другую, меняли маски, имена и владельцев, пересекали границы, океаны, препоны косного сознания. Каждый получал свою выгоду – а кто не получал, был, очевидно, ее недостоин. Никто не отбирал у бедных, лишь богатые попадали в ракурс, да и тех не тянули насильно. Они сами просились, привлеченные музыкой иностранных слов и игрой оттенков, создающих картину, в которой столь многое можно додумать. Абстрактные сущности сильны глубиной, но глубиной же они и опасны – двинув один рычажок, можно снести сразу несколько зданий, выражаясь фигурально, а порой и напрямоту. Он быстро понял это и научился использовать себе во благо за счет тех прочих, у кого с пониманием оказалось не так хорошо. Словом, ничего грязного: лишь офшоры и банки, чистые руки и таинства инвестиций – но перспективы открылись невероятные, и до сих пор еще он успел освоить лишь самую верхушку айсберга…
«Так что, Сиволдайск – для кого-то дикая степь, для кого-то пыль, скрипящая на зубах, для меня же – прорыв мысли и упорядочение бедлама, – произнес Тимофей торжественно после небольшой паузы. – Пусть это нескромно, но я, да, сделал здесь то, о чем другие даже не умели задуматься. А у всех ведь рыльце в пушку – от трудов праведных не наживешь палат каменных – вот все они и ко мне, выводить нахапанное за пределы, где не найдут… Хоть и завистников хватает, конечно, – он помрачнел. – Нравы тут, я говорил, простые. Кто в Волге купается сам, для удовольствия, а кого туда – с грузом в ногах, поминай как звали. Всякого хватало, но сковырнуть меня не сковырнули, а если где-то и потрепали, то я тоже зубами клацнул будь здоров. Вот так-то, Лизка…» – он вздохнул и закурил английскую сигарету.
Елизавета давно уже отвернулась от окна и наблюдала за ним с чуть заметной улыбкой. Струна внутри ослабла, сделалась почти беззвучна. Царьков казался ей ребенком, которого ничего не стоило обидеть, но, в то же время, она чувствовала в нем новую силу, даже и следов которой не замечала когда-то в Москве. Сейчас будет про баб своих рассказывать, – подумала она мельком, – как ему с ними не везло. Кто знает, может и правда не везло… – а Тимофей, тем временем, уселся на край стола, пододвинул к себе массивную пепельницу и посмотрел на нее серьезно и даже чуть печально.