Она была свежа и пряма в осанке и выглядела моложе своих лет. Царьков ругнулся про себя страшными словами, призывая сознание успокоиться наконец, шагнул к ней, чмокнул в щеку и отстранился, разглядывая с дерзкой улыбкой, а потом протянул цветы, одновременно пытаясь завладеть ее дорожной сумкой.
«Махнемся, как гангстеры – зелье на деньги, – пошутил он неловко, забрасывая сумку за плечо. – Ну, здравствуй!»
«Ну, здравствуй», – откликнулась Елизавета ему в тон, с удовольствием понюхала розы, в свою очередь поцеловала в щеку – «спасибо» – и посмотрела в глаза с улыбкой не менее дерзкой и даже вызывающей слегка.
В сравнении со вчерашним стрессом, ее состояние было близко к безмятежному. Дорога успокоила Елизавету – однообразием пейзажей, плавным течением времени, а также ощущением, что все решения приняты, и от нее больше ничего не зависит. Попутчик оказался стар и молчалив – не задавал вопросов, не лез с разговором, лишь только моргал подслеповато, а потом лег, укрыл лицо газетой и так, под газетой, уснул. Она все больше смотрела в окно и думала о своем – но не о грядущей встрече, а почему-то о детстве и летних поездках в Крым в шумно-говорливой плацкарте, где отец играл в шахматы с соседями и бегал за пивом в станционные буфеты, а она, боясь, что он задержится и отстанет, высматривала его через головы сидящих, сердито хмурясь. Потом был университет и спортивный лагерь на Азове – тоже плацкарта и легкое вино под стук колес, а потом – и это было уже смешнее – плюшевый берлинский поезд и вкрадчивый обожатель с грустным лицом…
Просторы за окном и символы отечества – стволы берез, бесконечные поля, ярко-алые грозди рябины – кровь ангела, обратившаяся в воду – не волновали ей душу и даже раздражали поначалу. Пейзаж был до обидного бесстрастен, блеклая пастораль будто щеголяла невинностью – как девственница, ждущая завоевателя. Но кто знает, что у девственницы на уме?.. Елизавета усмехалась невесело. Казалось, огромное небо и земля, уходящая в никуда, тянутся друг к другу, выдавливая воздух – так что, вглядевшись, ловишь себя на мысли, что здесь, наверное, бывает трудно дышать. Наваливаются с двух сторон и лишают сил, – думала она, подперев ладонями подбородок, – это месть пространства тем, кто его не любит – а кому-то награда, для кого-то и панацея. Жизнь не может оторваться от поверхности – уйдя в нее, погрузившись, почти распластавшись. Стихийные начала, они родились задолго до человека и остаются такими, как были всегда – бездушными, не знающими ни жалости, ни тепла. Панацея отчаявшимся, одиночкам без веры… Потому тут и бедность, что никому нет дела: не станешь же хлопотать и стараться, когда на тебе покрывало из свинца. Вон какие облака – пусть красиво, но жизнь под ними уютной не назовешь. Здесь вообще не до уюта – слишком много плоской земли и неба!
Внешний мир не замыкался в целое, расползаясь к горизонту и дальше, за пределы зрения, и это было странно ей, городской жительнице, привыкшей иметь перед глазами четкие границы и ориентиры на каждый случай. Столица, символ вертикали, отучила ее от пространства, раздавшегося вширь, где ничто не цепляет взгляд. Но потом она притерпелась и стала даже находить в безграничии очарование безысходности, столь близкое порой женскому сердцу как оправдание жалости к себе и набегающим слезам. Развлекали ее и провинциальные городки, которые фирменный скорый проскакивал, не замедляя хода. Станции назывались просто – Малиновка, Хохловка, Белоцерковец – Елизавета не знала этих мест, и сами слова казались ей незнакомы, она словно постигала какой-то новый язык. Это увлекло ее, она совсем не думала о Сиволдайске и возможной перемене в ее жизни, и лишь когда за окном мелькали церковные купола, вспоминала вдруг о Царькове и спрашивала себя чуть иронично, предложит ли он венчаться, и как она будет выглядеть в белоснежном платье перед алтарем.
Выйдя из поезда и увидев его с букетом, в стильной рубашке и галстуке под стать, Елизавета почувствовала вдруг, что они не успели до конца отвыкнуть друг от друга. Тимофей понравился ей – она нашла, что он стал солиднее и серьезней, не утеряв былой привлекательности. Она легко шла по грязному перрону и улыбалась, пряча лицо в розы, а Царьков балагурил, не умолкая, дабы не выдать остатков смущения, не желавших улетучиваться прочь.
«Поедем ко мне, бросим вещи?» – спросил он, глянув на нее. Елизавета кивнула в ответ, подумав мельком: – Интересно, приставать ко мне он сразу будет? Лучше бы погодить немного – как-то все же пока неловко… Они подошли к большому японскому джипу, и Царьков открыл для нее переднюю дверь.
«Что-то пыльная у тебя машина», – поддела она его.
«Ну да, – сказал Тимофей с притворным сожалением, – смотри, не запачкайся, столичная штучка. Так уж у нас тут – провинция». Потом уселся рядом, пробормотал вполголоса: – «Хороша деревня наша, только улица грязна, хороши ребята наши, только славушка худа…» – скорчил страшную рожу, Елизавета засмеялась, и они, не спеша, стали выруливать со стоянки на оживленную улицу.