Федор Михайлович прошелся по комнате, присел в деревянное, без обивки, кресло, стоящее у стены. Кресло это нравилось ему своими узорами: спинка была сделана резными кругами, а над ними – обрамление в виде русского девичьего кокошника. Вот ведь: простое кресло, а не назовешь его вещицей; скажешь – кресло, потому что сработано оно уверенной, мастерской рукой.
Он прислушался: показалось, кто-то ходит рядом.
Анна не спит?
Но шаги как будто другие, не женские шаги, хотя и осторожные…
Или почудилось?
Он подошел к двери, приоткрыл ее. Тихо. Взял свечу и неслышно, как он умел, пошел по комнатам.
Анна спит. Спят дети – дочка Любочка (Лилечка, как он ее звал), сын Федя. В комнате кухарки Матрены тихо; и у горничной Дуни тоже тихо.
Он опять услышал шаги.
Это ходят в соседской квартире. В какой же комнате? Да ясно в какой – у Георгия Ивановича Алафузова.
Достоевский вернулся в кабинет. Скрипы его ужасно раздражали, и, зная об этом, Анна Григорьевна следила за тем, чтобы все дверные петли всегда были смазаны. Он еще раз отметил, какая у него прекрасная жена: ничего не забывает из того, о чем ее просят.
Мысль эта появилась и исчезла, а думалось теперь неотрывно о соседе. Население в квартирах разное, пестрое: есть солидные господа, есть чиновники, есть люди совершенно неопределимых занятий. Дом громадный, и по жильцам его, пожалуй, вполне можно составить представление о всём государстве сразу. А если рассмотреть каждого человека в отдельности, да повнимательней, о, тут уже не только Россия предстанет…
Соседнюю квартиру номер 11 нанимает мещанка Прибылова. Сама сдает комнаты, на полученный доход и живет.
Одну из комнат у Прибыловой снимает молодой человек с чрезвычайно привлекательной, характерной внешностью. Люди именно такой наружности еще с юности нравились Федору Михайловичу. Ну, например, Николай Спешнев[27]. С ним он познакомился у Петрашевского[28]. Крупные, чуть даже навыкате глаза, густые длинные волосы, благородство осанки. Петрашевский говорил много, а его слушали как бы вполуха; Спешнев говорил мало, но столь веско и сильно, что уже нельзя было забыть того, что он сказал. Под влияние Спешнева Достоевский попал совершенно и по доброй воле – только арест разлучил их.
Или вот Владимир Соловьев[29] – те же темные прекрасные глаза, та же гордость осанки, глубокий ум, хотя очень молод, двадцать три года всего…
Лицо, осанка, походка у молодого соседа были такими же, как у тех людей, к которым Федор Михайлович привязывался всем сердцем.
Именно о нем, Георгии Ивановиче Алафузове, дворник Трофим Скрипин сказал:
– Федор Михайлович, с молодым барином из одиннадцатой квартиры беда. Жандармы явились с обыском.
Достоевский даже вздрогнул: возвращаясь с вечерней прогулки, он как раз подумал о разноликих обитателях дома, в котором жил. По выражению лица и по голосу дворника было видно, что он сильно обеспокоен положением молодого господина, потому и взял на себя риск сказать Федору Михайловичу о случившемся.
– Ничего, голубчик, это еще не беда. Вернее, не вся беда. Может, это только так, у них бывает. А коли хуже будет – ты мне скажи. Непременно скажи.
Дворник низко поклонился.
Разговор этот был в седьмом часу, в девять Достоевские обычно укладывали детей спать, теперь двенадцатый.
Легко понять, почему молодой человек сейчас в смятении. Наверняка он член какого-нибудь кружка, а то и общества.
Иначе зачем бы с обыском? Хорошо, коли они, молодежь, в своем кружке пока еще только рассуждали, обтачивали мысли и решали, как жить. А если он из тех, кто уже решил, как действовать? Ведь этот недавний взрыв в Зимнем[30] – дело их рук, они даже и не скрывают, печатают отчеты в своих тайных типографиях.
Ну вот взрыв. Хотели убить царя, а убили совершенно неповинных простых людей. Да если бы и самого царя убили, что изменилось бы? Ничего. Только пролилась бы кровь еще одного человека. О, как они не понимают, что террор ужасно бессмыслен! Будто на смену одному узурпатору не приходит другой! Будто в истории тому нет примеров! Ну почему они столь недальновидны?
Достоевский подумал о том, что его Алеша обязательно пройдет через террор. Как прошел раньше через монастырь. Да, русскому человеку много надо, и многое ему суждено пережить. На малом он не помирится.
Разве и сам он, молодым, не ходил так по комнате? Не бились разве ему те же мысли в виски, что бьются теперь соседу?
А потом пришли и увели, и была Петропавловская крепость, Семеновский плац и ожидание последней минуты жизни, и вот она, эта минута, и конец, конец!
Даже при одном воспоминании холод прокатывается по сердцу. Унизили, заставили пережить минуту ожидания смерти, а потом объявили о царской милости…
Но разве не радовался он, что остался жить? Разве не вселилась в него неизвестно откуда взявшаяся вера, что всё вынесет, всё стерпит и, очистившись, перестрадав, придет к какой-то высшей мудрости?
Да, такая вера была! И на каторге, среди горя, уродства, надсады, нечеловеческих страданий вера эта не слабела, а укреплялась.