Разворачивал бумажки газетные, конверты вытаскивал из карманов. Кредитные рубли считал, к окну отойдя... Только рублевки были. И серебро. Перекладывал, считал.
- Вот. Уходи. Завтра отыграюсь. Приходи непременно. И принеси. Принеси. Знаешь? Настоечки...
- Да тут полутора рублей не хватает. Прощай! Я запишу. Пиф-паф!
- Стой-стой-стой!
Ночью страшные сны. Приходили грабители. Все отобрали, грозились:
- В государственный банк теперь!..
Просыпался.
- Ну! В государственный банк!..
Приходили дни и отходили. Проигрывал Доримедонт Степану Степанычу.
Брат Семен приходил ежедневно. А после него доктор. И говорил доктор про операцию. Все настойчивее. Открещивался. За живот хватался, настойки свои вернуть просил жалобно. Тридцать два рубля Степану Степанычу проиграл. Тридцать два рубля днем и ночью перед Доримедонтом.
- Отыграть? Или не отыгрывать? И по скольку карта?
Приходили дни и отходили в ночь.
Хихикающий, красный, слюнявый Нюнин Степан Степаныч, приходил ежедневно. Безмерно радовался: не к кому было ему ходить. Доримедонта пугал, настойку ему продавал по рюмкам. И с меньшим, чем за карты томлением, отдавал четвертаки и гривенники Доримедонт за спиртное. Уходили дни и приближали Доримедонта к смерти. И боясь смерти, как черта, не чуял шагов ее приближающихся. Еженощно думал о проигрыше. Карты на него ложились, на чутко спящего, на кричащего, как доски сосновые.
Во снах путались боль и страх и любовь уродливая - любовь к деньгам.
Не мог остановиться. Уж сорок два рубля проиграл Степану Степанычу. И на коньяке потерял да на наливке двенадцать рублей.
Осунулось лицо Доримедонта. Ничего он не хочет, ни выздоровления, ни счастья.
- Что счастье? - говорит Доримедонт Нюнину. - Счастья нет. И не нужно счастья. Я так. Я так. И без счастья можно. Это разные стихотворцы счастье придумали. А нам с тобой, Степан Степаныч, на что счастье? А, как ты полагаешь? Мне вот раз женщина... Ты не веришь, а мне женщина сказала: счастливый ты, то есть я счастливый. Я много могу, Степан Степаныч. А ты сдавай. Ты проиграл. Ты проиграл. Может, я с Господней помощью и отыграюсь.
Слуга вошел.
- Яков Макарыч.
- Яша, Яша, Яша! Неужто приехал? Из Петербурга Яша приехал. Из Петербурга.
- Здравствуйте, дядя.
- Мундир-то на тебе... Мундир-то... Я, знаешь, тоже в таком мундире мог бы... Заканителился вот только... Смотри, Степан Степаныч, это племянник мой.
- Как ваше здоровье, дядя?
- Здоровье, здоровье... Все про здоровье, а настоек моих не присылают.
- Это те настойки, что у нас? Хотите, дядя, я привезу.
- Привези, сделай милость. Как не хотеть! Как не хотеть! Молю-молю... Только не верю я. Все обещаетесь. Не привезешь ты.
- Хотите сейчас, дядя?
- Христом Богом молю.
- Сейчас привезу!
А Степан Степаныч ему удаляющемуся:
- Наследничек. Наследничек.
А за Яшей уж входная дверь закрылась, хлопнула. В дурачки играли.
И приехал Яша.
- Что, быстро я слетал? А вы говорили - не привезу.
- Миленький мой! Любименький! Ведь, привез... Взаправду привез. Смотри, Степан Степаныч, привез ведь Яша. Лекарства мои привез.
Руками дрожащими из плетушки бутылочки вынимал, на стол ставил, бумажки газетные боясь порвать. Суетился, рукой прозрачно-желтой Степана Степаныча отстранял пугливо и забывал подтягивать сползавшие брюки.
- Только уж я, дядя, все-то захватить побоялся. Десять пузырьков самых безобидных получите. А то у вас на ярлычках страсти разные понаписаны. Мандрогора какая-то, лаванда тройная, всего и не упомнить. Может, это так только, а может, и нельзя. И потом: коли все стащить - заметят. А эти православные настойки получайте. Но лучше припрячьте все же. Я так рассудил: собственность вашу никто утаивать не может, пока вы пользуетесь правами вменяемости. Кстати же, болезнь ваша такова, что от этих снадобьев не ухудшится. И уважая права гражданина, не мог не внять просьбам вашим, дядя.
- Как говорит! Слушай, Степан Степаныч, как племянник мой говорит. Прокурор! Прокурор! Во мгновение ока заговор разрушил. Права униженного восстановил. А знаешь, Яшенька, знаешь, любименький, вовремя ты припожаловал. Я бы ведь подождал-подождал, да и на строчил бы жалобу господину прокурору.
Выпрямился на минуту Доримедонт, поглядывая на портрет железного отца своего, лицом справедливый гнев явить попытался и неумолимость.
- Ну, распетушился некстати! Ничего бы ты не написал никому.