Через полчаса поладили. Скоро на вокзал. Гомонили. Гервариус подхихикивал, патрону шептал разное. Нескольким подвыпившим личностям, слишком весело провожавшим, Корнут Яковлевич приказал быть попутчиками.
Разрезая русскую ночь темную, святозвездную, бежал-гремел поезд желтоокий к берегам великой реки. В вагоне Корнута горбатого, визжа и харкая, пьяные хамы пели национальный гимн, тешили сон своего господина.
Не терпит тишины и ласкового мира черт Корнута.
V
Шли дни и дни.
Как дерево подрубленное, Виктора душа и цветет, и вянет, и жизни хочет, и о смерти не забывает. У опушки дерево стоит молодое, ветви-руки протягивает туда, где солнце над полем; живые еще ветви. И чует смерть ветвей своих, тех, что протянуты в лес, туда, где ветви соседей сильных смехом жизненным, зелено-золотым, смеются-живут, смехом листвы извечно сменяющейся, извечно живой. Стоит дерево молодое; рану, у корня зияющую, чует. И все, что в нем еще жизнь, отвернулось от леса, где так много ему подобных; отвернулось от леса, обратилось к Солнцу-богу, ликующему грозно-радостно над полем немым. Страшен явно чуемый холод жизни леса.
Из Петербурга Виктор в Лазареве приехал. Забылись дни расчетов, писание цифр, шелест бумаг и старо-желтых, и глянцево-белых. Забылось лицо рыжего Кости, младшего брата. Когда увиделись, тогда не узнал Костю. Но глянувшие глаза, не во всю открытые — знакомые чьи-то глаза. Вспомнился дядя Семен. Но нет. Нет той тихости в Костином лице. Слушая слова медлительные — и чуть улыбался младший брат — вспомнил несознанно Виктор Рожнова ли старика, мудрейшего Агафангела Ивановича, портрет ли железного деда вспомнил там, на Торговой, в старом порушенном доме. Чуть кривая улыбка, на левую щеку забегающая.
Слов говорил мало тогда рыжий Костя. И показалось Виктору, что посмеивается тот над ним.
— Лазареве, говоришь? По всей вероятности твоей доли хватит. А я на Лазареве не претендую. Сестры также. Запрашивал.
— Maman?
— Мамаша? Ей не нужно.
И еще показалось Виктору тогда, что на особый лад ухмыльнулся Костя, сказал с расстановкой: «мамаша…» на его, Викторово, легкомысленное «maman».
— Только вот Яша…
— А что?
— А то, что болен он, и запрашивать его об этом я теперь не буду. Вот выздоровеет… Впрочем, беру на себя. Хотя ты ведь знаешь, он любил Лазареве.
И опять усмешка, совсем уж явная.
— Но не беспокойся. У меня от него доверенность. На себя беру. Улажу. А у тебя хватит. По всей вероятности, хватит. Расценка вот. Подожди. А в правах наследства через неделю. Я кой-где нажал. Тут, знаешь, было кое-что.
И улыбнулся опять Костя, будто поморщился. Вспомнил Виктор смутные рассказы про Корнутовы происки. Хотел будто Корнут объявить брата покойника ненормальным.
А Костя сощурился-посмотрел тогда на Виктора, сказал, будто прочитал его думы:
— Вот, если бы завещание оставил, тогда, может, и трудно было бы. А так что ж…
Слова младшего брата натолкнули Виктора. Сказал:
— А Яша как? Что пишут? Из санатории ведь тебе пишут.
Вскинул плечи Костя и вмиг опустил. За тот миг похож он показался Виктору на Корнута.
— Пишут. Да.
И оборвал. И отвернулся. И глядя на чуть дернувшиеся уши Кости, понял Виктор, что брат смеется, перебирая бумаги на столе.
— Костя. Я хочу с Лазаревым поскорее.
Говорил и видел Виктор над Лазаревом давним, над милым летом своего блаженного детства, стаи птиц-мечтаний своих смутных, недающихся.
— Сотворим там нужное, хорошее. Там мир, там жизнь земная, настоящая. Дубы, кедры, сосны, пруды… И дом давний.
А Костя:
— Поскорей? Вот расценка как. Земля — пустяки. В полчаса. Но постройки там… То есть папашины. Конечно, могу ускорить: счета в сохранности все. Только это…
И явно поглядел Костя в глаза брата.
— Только это тебе невыгодно будет. Но скоро зато. А так если, то есть расценка, может и на год. Там ведь конский завод, молочная ферма. Свиньи еще вот…
— Ну, так ты поскорее.
— Как хочешь, Витя.
И не скрывал улыбки, забегающей на левую щеку. Взор лишь отвел, в окно смотрел Костя.
И еще кое о чем говорили тогда. О нужном, о деловом.
Забылось. Много уж дней прошло. Но теперь в Лазареве вспомнилось вдруг. И вспомнились речи купца долгобородого там, в вагоне вчерашнем. Говорил купец, бороду поглаживая, и улыбка его была подобна Костиной:
— Вам бы с торгов. Ай-ай, как много бы сэкономили. С торгов-с, с торгов-с!
И то, и это вспоминал Виктор. У пруда зеленого стоял. У того, что в конце парка.
Жернов мечтаний страшных по жернову каменной мысли кружась, растер зерна жизни живой в муку мертвых символов.
— Понимаю все, — говорил себе, — пусть они белые, пусть они мертвые.
Есть пруд Потомараи. То мертвый пруд. На юге Индии в Мадуре мертвый пруд. Колоннами многими оцеплен пруд Золотого Лотоса. В душах верных вечной жизнью жив Лотос, но смерть в пруде омовений. И пруд тот давно уже не для омовений. Всякое живое теряет жизнь, когда коснется зеленой воды того пруда.