— А я про что? Три пая, так три пая. А то ведь как! Перво-наперво сыну полмильона, ну, дочери часть поменее. Потом племянникам всем и племянницам по двадцать тыщ. Ну там на разное на богоугодное по мелочам. А потом, говорит, на три части раздирайте. Ведь сына-то он полмильоном обидел? Так ли? От таких-то денег? Он, стало, Никандр-то, делу железному не слуга. Долгов у него поболее ста тыщ. Ну, конечно, по дурости. Набрал-то он, может, двадцать всего. Да те не сплошают. А раз ему чуть не четверть отдавать приводится, он и деньгам не рад. А тут еще обида кровная. Нешто Никандр на такие деньги рассчитывал? Ну и протрет он глаза денежкам. Ты, коли так, сыну ничего не оставляй; коли знаешь, говорю, что за человек. А как знать-то было? Чуть не за двадцать лет писано. А племянникам по двадцать тыщ. Ведь, смех сказать. Что капитал-то дробить! Я ему говорю, и недавно уж то было, десять раз говорю: ты по двадцать тыщ там написал. Это, говорю, не деньги будут, а сор. Макаровичи вот все кто в лес, кто по дрова. Ты, говорю, им по полмильончика, ну, по двести тыщ, или выбери, да одному хороший пай. А то ведь… Я, говорит, перепишу. А к концу-то и вовсе смерти забоялся, про завещание ни-ни.
Задохнулся старик Рожнов древний, закашлялся. Дочь ему ко рту чашку поднесла. У стола молча несколько человек сидят, ждут. Родня больше. Но и купцы. Красного дерева мебель старая в горнице, и порядок давний. День хороший надволжским солнцем в окошки глядит. Заезжий купчик московский, румяный, тихий, чуть бородка у него, минутку выждал, спросил:
— А что, Агафангел Иваныч, всем он племянникам по двадцать тысяч? То есть, поименно ли, или всем вообще, какие окажутся?
— Всем, милый человек, всем; Павел Иваныч… так, кажись, по батюшке величать?..
— Так, Агафангел Иваныч.
И купчика лицо пуще зарумянилось.
— Всем, всем племянникам и племянницам. Глухо сказано. А всем, всем. Макаровичи вот все получают. А в те поры молодшенькая-то и не родилась еще, Ирина-то Макаровна… Грехи, грехи. Слух идет про Ирину…
— А что?
— Да так… И не наше то дело. Своими очами не видал.
— Так всем племянникам, какие есть, Семен то Яковлич?..
— Всем, какие ни на есть… Да ты куда, батюшка? Трапезовать будем.
— Нет уж, пора мне очень. Простите. В другой когда раз.
— Прости, батюшка Павел Иваныч, и ты, коли так. А то посидел бы. Уж не прогневайся, ни до ворот провожать, ни до дверей даже не могу. Годы мои такие. Скоро с кресел и в постель на руках таскать станут. Ну, да покамест в постель-то я сам. Хе-хе. Прощай, светлый мой. Обличье твое, Павел Иваныч, не то знакомо мне, не то просто по сердцу пришлось. Ну, живы будем, повидаемся.
Распрощался. Вышел. Извозчика за углом кликнул.
— На вокзал. Да поживее.
То был не Павел Иваныч, а Павел Вячеславович, сын Вячеслава Яковлевича, из Сибири вышедшего, живущего в Москве под фамилией Новоземов. Поселенческая фамилия. Вячеслав Яковлевич сына старшего Павла на Волгу тайно посылал разузнать про Семенове завещание.
— Коли то воля брата и по закону, и тихо все, без судов, то нет моего запрета. А сорок тысяч в Москве вот как пригодятся. Адвокат один, из наших он, без шуму, говорит, можно. Бумаги только представить. А ты съезди. Коли зря все наболтали, что нам бумаги-то писать да посылать. Объявляться нам без толку не резон. А коли так все окажется, как слух прошел, вы с Петром помимо меня получите. А там на Волге ни в суд, ни к кому не суйся. На то Рожнов, Агафангел Иваныч. Отошел он от них давно, но дела все знать должен.
Теперь, узнав, в Москву поспешил Павел, и дня не пробыв здесь. Радостными глазами на Божий день глядел, про то думал, как отец порадуется; про то еще, как тем, московским, скажут они. И вопрос один разрешится скоро. Дню солнечному улыбался Павел и старался ясно-ясно увидеть здесь вот голову седую отца, взгляд его строгий и любящий. Любил отца заветною любовью. Жизнь завещала.
По съезду на извозчике же Яша поднимался. Скучающий и злой; Павла увидел, встречного человека.
— Ишь, румяный! В свое удовольствие живет. Наверно, купчик московский, и сам капиталами ворочает. А может, и коммерческого училища не кончил.
Ехал Яша с Торговой. Думы нудные с собой вез. Про Павла, про незнаемого брата двоюродного своего забыл в минуту. Жаль Яше дома нижней бабушки на Торговой. По комнатам, когда-то знакомым, побродил там. Узнать не может ни одной. Рамы вынуты уж; двери сняты. Паркет везде поднимают. А на стенах ничего, и где картины были, там четыреугольники-пятна глядят испуганно. По комнатам пустым побродил. Долго отчищал потом Яшу дворник. Алебастром забелили Яшу. Потолки уж рушить начали. И дворник был сердито молчалив. Потом сказал, глядя не на Якова Макарыча, а на конуру без собаки:
— И к чему? Дом прочный, хороший. Эка, какой дом. Стоять бы ему да стоять. К тому же отсюда род весь пошел.
Смолчал тогда Яша. А теперь, едучи в гору, тусклой мыслью думал:
— Откупил дом. Старье, говорит, поковеркать люблю. Новый дом поставлю в пять этажей, доходный. Доходный. Держи карман! А мне-то что?
И стал думать о брате Константине, о младшем.