— Борьба? Трагедия? Не борьба, не трагедия, а грязь во мне, пошлость во мне и подлость. Хотела ли бы я вернуть? То есть так, чтоб не было того вечера? А пожалуй, что и не хотела бы. Не факт же важен. Но и факт… Факт — случай. И показал он мне, какова я, каковы люди вообще и их чувства. Вот два месяца уж. Перед Рождеством он здесь будет. Он первый, кого любила, который ждал меня. Раньше бы ему быть, но я писала, лгала, оттягивала. Что ж! Ведь я скрыть могу. Счастливой быть могу. Но не то. Ему счастье дать? Опять не то. У меня глаза открылись. Мой этот, любовник мой, сегодня у Глеба сидел. И разве вы узнали его? Ведь не узнали же. И я лгала, и я молчала. Жених бы мой был, и его бы обманули. Что страшно мне? Простота мне эта нежданная страшна. Откуда я лгать научилась? С одного-то раза… А он… У него-то сколько этих разов? Не хотите ли пирожного, говорит. Это у Глеба. А жених мой… Про него этот тогда скажи: не думаете же вы, что ваш вам не изменял. Это он потом, когда я заплакала. Изменял? Зачем изменял? А теперь глаза открылись. Конечно изменял. Всегда изменял. Сейчас вот где-то там изменяет… Что страшно? Что чудно мне? Не я одна погибла, провалилась куда-то. Все люди со мной в болото провалились, в топкое, в зеленое. И все равны опять. Раньше равны были потому, что я на горе стояла, на обманной горе, и лучи видела, и всех людей в лучах этих. А теперь в болоте равны… Нет, не улетела ворона моя поганая. С ней мне и жить. И напрасно я вам говорила. Но не бойтесь, не жалею. Вы — встречный. И потом еще, с той поры, как глаза мои открылись, страха во мне нет. И почему не говорить об этом? Говорила же я раньше о вечной любви, о чувствах высоких. Естественным казалось. А теперь… Ну, да к чему! Душу открыла, распахнула, а ворона ни с места. Так же противно все и гадко. Противнее еще. Почему противнее? Потому что надежды меньше. На этот вот сегодняшний час какая-то надежда была тайная. Ну, да что! Жить скучно. Одной остаться противно. Не говорила никому, а на людях все же. Петербург гадок мне. И от жениха убежать хочу. От хорошего моего, от любви девичьей. В Москву навязалась сегодня. Глеб говорит: здесь. Я в сестры милосердия надумала. Хорошо в сестры пойти? На войну?
Уже сидела у стола, рукой подперев голову.
— Зачем в сестры милосердия? Я недавно в газете читал: миллиардера американского и филантропа попросили на Красный Крест пожертвовать. Нет, говорит, ни пенса: я против войны. На школы извольте. И правда. На пушку ли жертвовать, на Красный ли Крест. Красный Крест даже нелепее. В одном поезде едут люди; одни предназначены быть ранеными, а другие их лечить будут. Все равно ведь солдатом ли на войну идти, сапером ли, врачом ли. Злое дело. А всякая гуманность только узаконяет войну, делает ее более возможной. Здесь одно возможно, старый совет: отойди от зла. Но вам не этого, конечно, надо. Вам уйти надо, от себя уйти. Что ж, поезжайте. С войны приедете, вовсе уж никого и ничего любить вам нельзя будет. Если этого хотите… Утешиться можно. Многих тешит бездна, разверзающаяся у ног.
— Да, да! Убийство… Организованное убийство… Это, пожалуй, так… Но и в нашем деле…
— Что наше дело! Если, или вернее, когда история выработает кодекс революционных законов, с того дня революция будет так же противна душам людей, как нынешняя война.
— История выработала уже революционную этику.
— Это какую же? Ту, которую завтра приведется оставить…
— Я говорю про историю русского движения.
— Ну вот и я про ту же этику. Мне кажется, что ее-то и нужно оставить…
Заблестели глаза Зои. Забыла свое горе женское.
— Тем-то и свято русское движение, тем и поставит оно страну наверху горы, что в нас душа поет, что только мы, русские интеллигенты, чувствуем правду… да, да, пусть Божью правду…
— О двух концах эта правда. У меня вот дядя есть…
— Зачем дядя! И у меня тетка есть. Я про Россию. Я про Россию. И этика эта самая… Без нее мы ничто. Понимаете ли вы, Виктор Макарыч, ничто? Меньше, чем какая-нибудь Швейцария. Я Глебу раза два говорила. Глеб смеется, но у Глеба русская душа. А у вас не русская. Не русская. Да и нет у вас души вовсе.
— Это почему?
Смотрел на Зою. Лицо ее было таким, каким он представлял свое лицо часто. Любовно к ней и искренно наклонился.
— А то свое вы и забыли.
— Да, забыла. А, может, и не забыла. Вам-то к чему?
— К тому, что одно это. Одно. И это ваше горе, и то. От одного все это. От одного свойства души. И не привык я в этих делах быть старшим. А вы как бы просите: будь! будь! А потому — прощайте! Нет, не потому: мне в десять надо дома быть. Прощайте. И позвольте к вам зайти когда-нибудь. К вам зайти захочется. Знаю.
Прощался. Улыбка загадочная на чуть знакомом лице. Думал: нужно понять. И забыл, слыша:
— Я с вами по коридору. Задвижка там.
Шли по коридору. Молчали. Вышел на лестницу. Зоя, заперев дверь цепочкой, сказала-прокричала ему, там стоящему:
— Юлии Львовне от вас кланяться? Завтра увижу.
Раньше, чем грохнула дверь, услышал веселый смех. И потом ничего. Спускался по каменной лестнице. Вылез кашляющий швейцар.
На мосту подумал-шептал: