— Стойте, это вы?
— Это я.
Улыбнулась.
— Вы? Оттуда? Но вы там, у Глеба. Сейчас там вас видел.
— Ну, да. Минут пять как ушла. Сумочку забыла. Взять иду.
— Но я только что там видел.
Рассмеялась. И, заметив, что он смотрит на ее шаль, сказала:
— Я здесь живу. В этом вот доме. Окно у меня на Неву. Хорошо у меня.
Замолчала. И тотчас тоскливым стал рот замкнутый. Мимо близкого фонаря летящие снежинки тенями темными бороздили лицо.
— Слушайте. Можно мне с вами? Я с вами побыть хочу. Одному скучно. А там…
— Со мной? Ко мне хотите? Ну, пойдем ко мне. У меня самовар. Мне об вас Григорий Иваныч говорил. Вы с ним оттуда, с Волги… С Волги-матушки широкой… Я даже помню: вас Виктором Макарычем зовут. А я, я товарищ Зоя.
Странно было Виктору видеть лицо ее смеющимся.
Стоял у ворот, откуда только что вышел. Ждал Зою. Думал:
— Зачем? Уйти разве… Сумочка вот какая-то… А странно; когда она вышла от Глеба? Казалось, до последней минуты глаза ее там видел. Да, да. Товарищ Зоя. Лицо какое. Саломея.
Скоро вышла.
— Вот и я. Скорей чай пить! Я у Глеба не пила. Не люблю. Как на бивуаке. Непременно стакан перепутают, чуть из рук выпустишь. И потом окурки эти.
Подошли. Подъезд.
В комнатке, обрадованной окном на широкую Неву, сидели.
— А у Глеба сейчас о вас говорят.
— Что говорят?
— Так, как всегда у нас. Насколько может быть полезен? И не опасен ли? Это уж болезнью стало. Ну, новый человек — понятно. А то и старым работникам проходу не дают. Слежка. Ну, Глеб смеется. В Москве, говорит, страху этого меньше. Глеб хороший. Уедет он, Николая увезет, никто и не улыбнется.
— Николай разве в Москву? Это тот черный?
— Он и там, и здесь. На нем много. Он и по железнодорожному.
— Хорошо у вас. Это вот окно по здешнему положению дорогого стоит. А я и не знал. Думал, здесь одни только казенные дома, на этой набережной. Не разглядел. И от академии сотни две шагов. И знакомый мой один здесь где-нибудь живет. У Глеба думал увидеть его. Не был. Я по привычке мансарду искал. Ну, там на Песках дом новый. С мансардами.
От берегов Невы огнистых взор отвел. Зою увидал, опять тоскливо в никуда глядящую. На него не взглянув, сказала медленно:
— Мансарда? Мансарду хорошо. В Венеции, например, в Риме…
— Что? Почему?
И брови опустил.
— А разве нехорошо? Да вы меня, товарищ, не бойтесь. И поласковее смотрите. Я хорошая. Не слишком хорошая. Ну, да это мое дело.
Помолчали. Пил чай, стуча зубами о край стакана. Захотелось уйти отсюда. И не мог. Зоя сидела близко и мимо него, и как бы и сквозь него глядела на огни у снежной Невы. И желтые были, и голубые. Две полосы уходящие. И две еще друг к другу близкие поперек. То мост. И мелькали на нем и звенели вагоны.
Встала. По комнате стала ходить от окна к двери. И нежданно:
— А вам скажу. Пусть. Ему не скажу, а вам скажу. Как первому встречному. Так мне надо. Душу мне надо открыть. Смешно это говорят: душу открыть. Не для того ли открыть, чтоб из души что-нибудь вылетело, ворона такая черная, туда залетевшая? Поговоришь, а ворона со словами и вылетит… Так, что ли? Вот и у меня ворона такая. Черная ворона и поганая. У меня мог бы быть ребенок. Я бы его так же вот ненавидела, как эту мою ворону. Впрочем, нет. Я бы его ножом вырезала. На чердак бы забралась и разрезала бы себя. И околела бы впотьмах. А кругом бы крысы… Да. И скажу, и скажу, ворону выпущу. Вы умеете слушать?
— Иногда.
— Только ведь вернется ворона-то. Назад, пожалуй, прилетит. А вас я так спросила. Все равно мне. Не хотите — не слушайте. Чай вот пейте. А то за коньяком пошлите. Вот звонок. Мне встречного нужно сегодня. Встречного.
От окна к двери ходила и, правда, взоров его не искала. Блестели глаза. Шаль с плеча спустилась, по полу волочилась. Говорила голосом разнотонным, будто с кем-то спорила:
— Я любила. Понимаете, что такое любовь? Да! Он-то понимает. Понимает. Я любила. Нет, не люблю больше. Конечно. Такие уж не любят. Любила долго. Год. Год — это ведь много? Много? Любила и ждала дня. Так было у нас. Дня нужно было ждать, чтоб вместе можно было. Но я отдалась. Одного любила, а другому отдалась. Понимаете: отдалась. Отдалась! Почему? Зачем? Почем знаю… Слова он разные говорил потом… Да. Вот на этом диване. Но не в нем же суть, не в этом человеке. Суть в том, что я-то подлая, что проститутка я, коли без любви. Стало быть, можно было словами и поцелуями… А поцелуй-то разве возможен? Жила, стало быть, во мне подлость великая и пошлость грязная, всегда жила. А он, этот, только разбудил. И светлое мое — это только обман был. Обман! И святое — обман. Любила год, а жила, на Божьем-то свете я жила двадцать два года. И все это тоже обман? И все, для чего я жила, это тоже обман? Конечно, обман: он ведь меня не силой взял. Себя, стало быть, обманывала, коли смогла. И ведь что! Ведь и борьбы настоящей не было. Это разве борьба, трагедия была?
— Теперь борьба. Теперь трагедия.
Сказал, как подумал.
Остановилась против него Зоя. Тускло так посмотрела. Поняла ли, что человек живой ей слово сказал… И опять пошла, и опять у окна повернулась. Но шаль подобрала.