Как-то раз, уже в сентябре, возвращаясь к себе, он встретил на лестнице старого знакомого. Это был его прежний сосед по мансарде, добрый перчаточник, сильно осунувшийся и нищенски одетый.
— Ах! Это вы… — сказал Владислав, отпирая дверь.
— Ага, я! Пришел вот… Пришел осведомиться о вашем здоровье, ваше сиятельство, — пробормотал бедняк, стаскивая шапку.
— Спасибо, неплохо, — ответил Вильский и захлопнул за собою дверь.
Лишь несколько часов спустя он спохватился, что его прежнему кормильцу приходится теперь, должно быть, очень туго. Он пожелал узнать его адрес и с этой целью собрался было позвонить слуге, потянулся уже даже к звонку, но звонок оказался на другом конце стола, и Вильский махнул рукой.
То, что он испытывал, было не телесным недугом; скорее чем-то вроде нравственной апатии. Удар грома, несомненно, заставил бы его встрепенуться.
Случались с ним и минуты просветления. В одну из таких минут он сказал себе:
— Надо с этим покончить, раз и навсегда!
Решение, видимо, было принято всерьез, ибо сразу вслед за тем, выражая решимость каждой складкой лица, Вильский направился к жене банкира.
Он застал ее в карете; она собралась в Ботанический сад. Попросив позволения, он занял место рядом, и они поехали.
В саду Амелия сказала:
— Смотрите, уже вянут листья!
— Вянут листья, вянут сердца… только для одних весна повторяется каждый год, а для других — лишь однажды весна, однажды осень.
Пророческими были эти слова, но он не отдавал себе отчета, о ком говорит.
Они сели на скамейку, стоявшую на небольшом пригорке; оттуда открывался чудный вид на окрестности.
— Здесь, — промолвила Амелия, — вьют в мае гнезда полчища соловьев. Я часто садилась сюда послушать их пенье. Но теперь они уже улетели…
Вильский оперся локтем на колено, голову опустил на ладонь и молча смотрел в землю.
— Что с вами, вы как будто сам не свой?
— Вы совершенно правы, — ответил он, поднимая голову. — Я и впрямь не свой, но…
— Но?..
— Но… твой!
Он взял ее руку; она ответила легким пожатием, покорно глядя ему в глаза.
Он почувствовал, как неистово забилось его сердце, зашумело в ушах и… привлек ее к себе. Она не сопротивлялась.
Тогда он заключил ее в объятия и приблизил свое пылающее лицо к ее лицу.
— Наконец-то!.. — шепнул он.
— Ради бога! — с мольбой воскликнула она. — Я прошу вас, уйдем отсюда…
Вильский встал на ноги другим человеком. Ощущение силы и уверенности в себе, о которых он давно позабыл, переполняло его. Он подал Амелии руку, она приняла ее и пошла рядом неверным шагом.
В карете она отодвинулась в глубь сидения и закрыла глаза.
Лошади мчались вихрем; через несколько минут они были у дома.
Она быстро взбежала по ступенькам и прошла в будуар, а Вильский следовал за ней по пятам. Когда она упала в кресло, он опустился на колени и впился губами в ее руку.
— Ты меня любишь, — говорил он, — скажи, что любишь. Пусть я хоть раз узнаю правду!..
В комнатах было темно.
Вернувшись домой, он мгновенно заснул крепким сном, и сон перенес его на несколько месяцев вспять. Ему снилось, будто он прощается с Эленкой.
Жена его была странно бледна; из ее некогда сияюще-голубых, а теперь потускневших глаз лились слезы. Она обняла его за шею, легкая и бесплотная, как туман, и беззвучным голосом шептала:
— Ты вернешься?.. вернешься!
Вильский вскочил на ноги; две горячие слезы скатились по его щекам. С головы до ног его прошиб холодный пот, руки у него дрожали.
Был всего четвертый час утра.
Больше он не ложился и сам разжег в камине огонь.
Сидя у огня, он глядел на тлеющие головни и думал. О чем он думал? Одному господу ведомы муки души человеческой, раздираемой угрызениями совести!
В семь часов он сказал себе:
— Я стал другим!
Бьюсь об заклад, что все свое состояние он отдал бы сейчас за нищенские лохмотья, только бы знать, что в этих лохмотьях он обретет покой.
Проклятое счастье!
VIII. De profundis[1]
— Да, я стал другим! — говорил Владислав. — Когда судьба освободила меня от ярма нужды, у меня немного зашумело в голове; но теперь я протрезвился. Пожалуй, так даже лучше. Я обогатился опытом, и хотя потерял время, зато состояние сохранилось в целости!
Но тут он вспомнил о жене. Он вынул из ящика ее фотографию и долго и нежно смотрел на нее.
— Простишь ли ты меня?..
Улыбающиеся губы Элюни с безграничной готовностью прошептали слова прощения, но — увы! — эта улыбка появилась на ее губах не сейчас.
Вильский был весел, как дитя; распахнув окно, он с наслаждением вдыхал холодный утренний воздух и любовался золотыми тучками, которые плыли бог весть откуда — может быть, из тех краев, где ныне живет Эленка?
— О, если бы я мог упасть теперь к твоим ногам, мой ангел, чистая душа моя… — шептал он.
Он позвонил; вошел слуга.
— Срочно закажи для меня почтовый экипаж на девять вечера, — распорядился Вильский.
— Понятно…
— Постой! Скажи-ка, что случилось с нашей канарейкой?
— Она издохла, ваша милость.
— Тогда немедленно купи двух: самца и самочку, и клетку с гнездом.
Слуга ушел.
— Ежи! — снова закричал Вильский, а когда слуга вернулся, спросил: — Не знаешь ли, где теперь Матеушова, что прежде служила у нас?