Как условились, я зашел перед докладом к Франческе, чтобы идти на доклад вместе. Она дает мне последние наставления: «Единственное, что важно, – чтобы доклад был не дольше 50 минут; 51-ой минуты не должно быть. А говорить можете что хотите. И все будет прекрасно; во всяком случае, la coreografia sarà bella» (что именно значила эта последняя фраза, я и по сю пору в точности не знаю: наверное, что красота зала и безмолвного балета окружающих меня статуй скомпенсирует любую мою словесную неизящность).
Трудно передать, какой меня охватил ужас. Я как-то совсем забыл обсудить вопрос о длине доклада и подготовил текст на добротную студенческую пару – часа на полтора, если не два. И вот я узнаю об этом страшном лимите за пятнадцать минут до начала. Как быть? Обрубить не глядя весь конец, когда кончится время? Выкидывать целые страницы из середины? Пытаться сокращать на ходу каждую фразу? Так ничего и не решив, оказался уже перед слушателями.
Положил перед собой часы и начал читать написанный текст. Стресс с каждой фразой нарастал – от ощущения, что я загоняю себя в ловушку. Бессознательно стала увеличиваться скорость. Чувство погони не отпускало. А у меня все еще даже не перевернута первая страница! И вдруг в какой-то момент осознал, что уже не иду по письменному тексту, а говорю что-то от себя. Это было похоже на отрыв от земли при взлете – только момент отрыва я от волнения не заметил. И дальше этот неустойчивый полет продолжался, причем все время с той же подхлестнутой скоростью – уже не потому, что боялся не уложиться, а от инстинктивного чувства, что останавливаться и даже замедляться нельзя, что от паузы чудо может исчезнуть.
Все случаи, когда мне до этих пор доводилось сочинить и произнести фразу по-итальянски, можно перечислить по пальцам. В университете в 1953-54 годах мы с Гриней Ратгаузом, который учился итальянскому ровно так же, как и я, – самоучкой по книгам, – иногда доставляли сами себе изысканное наслаждение, силясь изобразить двух просвещенных молодых людей, беседующих по-итальянски. Читали мы, разумеется, Данте. Гриня, кажется, знал наизусть всю пятую песнь. Я читал еще Бенвенуто Челлини. Что где-то люди пользуются этим языком просто в обычной жизни, мы абстрактно-теоретически знали, но представить себе реально, конечно, не могли. Точнее, это нас абсолютно никак не касалось. Ведь и сама современная Италия ничем не отличалась для нас от дантовской или от древнего Рима: можно было увлекаться этим, читать об этом, смотреть итальянские фильмы, но попасть туда было не более реально, чем в древний Рим. И мы не ставили нашу красивую эстетическую игру решительно ни в какую связь с идеей разговора с каким-нибудь итальянцем. Поэтому нас не волновало то, что наш язык – лишь пародия на живой итальянский; это ведь была наша игра. И даже когда мы иногда поправляли друг друга, это было тоже всего лишь частью той же изысканной игры филологов.
В позднейшие годы мне однажды довелось встретить албанцев, которые немного говорили по-итальянски. Произошел диалог объемом примерно в три вопроса и три ответа. Потом десятки лет не представлялось никаких подобных случаев. Даже читать что-нибудь по-итальянски доводилось очень редко. И лишь незадолго до начала новых времен в Москве появился незабвенный Марцио Марцадури, который, узнав про мой интерес, уговаривал меня (прекрасным русским языком) сказать хоть что-нибудь по-итальянски. Я сочинил три или четыре фразы и при встрече ему их произнес – он ласково похвалил. Вот и весь мой предшествующий опыт.
Позднее я пытался трезво осмыслить, что же все-таки произошло с языком на том невероятном докладе. Я, конечно, помнил многие куски из подготовленного письменного текста, но наизусть его не знал – мне вообще не дано запомнить наизусть такой длинный текст. К тому же я должен был излагать суть дела короче, чем там было написано. Думаю все же, что главная причина – сильнейший стресс, позволяющий в течение короткого времени делать то, что намного превышает возможности данного организма в нормальной ситуации. Могу сравнить это только с тем, как я один раз в жизни, будучи никудышным горнолыжником, прошел на соревнованиях слаломную трассу, проехавшись на голове лишь уже в самом низу. Помню такое же ощущение как бы совершенной независимости от меня самого тех микродвижений, которые я за доли секунды делаю, чтобы миновать очередную веху.
Публика приняла всё очень благосклонно, тем более, что главное мне удалось соблюсти идеально: 51-ой минуты не было. Что я говорил, а не читал, было воспринято совершенно как должное. Были и вопросы – не помню даже, как я из них выпутался. Но самое большое счастье мне доставил милейший Леонардо Савойя, мягкий и серьезный. Он сказал (уже потом, a parte): «Все было очень интересно. И вы неплохо говорили. Но только, помилуйте, почему вы все время говорили verace вместо vero? Так могут сказать ну разве что в Неаполе! И не говорите feudale – нужно: feudatario».