Другое происшествие окончательно лишило меня покоя. Г-жа *** — я не мог догадаться почему — уже несколько лет заискивала передо мной[6]. Любезные подарочки, частые посещения ни с того ни с сего достаточно ясно показывали мне, что во всем этом была какая-то скрытая цель, но не обнаруживали, какая именно. Она сообщила мне, что собирается написать роман, чтобы поднести его королеве. Я сказал ей, что думаю о женщинах- писательницах. Она заявила, что этот замысел имеет целью восстановить ее положение, для чего ей необходимо покровительство; на это я ничего не мог возразить. Позже она рассказала, что, не добившись приема у королевы, решила отдать свою книгу на суд публики. Теперь уж дело было не в советах, так как она у меня больше их не спрашивала и не стала бы им следовать. Раньше она заводила речь о том, чтобы предварительно показать мне рукопись, но я попросил ее не делать этого, и она так и поступила.
В один прекрасный день, во время моего выздоровления, я получил от нее эту книгу уже в совершенно готовом виде, даже переплетенную, и увидел в предисловии восхваления по своему адресу, до того аляповатые и приторные, что был этим неприятно поражен. Грубая лесть, в них сквозившая, была несовместима с доброжелательством; в этом сердце мое не могло ошибиться.
Через несколько дней после этого г-жа *** посетила меня со своей дочерью. Она сообщила мне, что книга ее наделала много шуму из-за одного места, которое я едва заметил при беглом просмотре романа. Я перечел его после ухода г-жи ***, вгляделся в то, как оно написано, и мне показалось, что я открыл цель ее посещений, ухаживаний, грубой лести в предисловии: я решил, что все это направлено к тому, чтобы навести публику на мысль, будто эти строки принадлежат мне, а значит — ко мне относится и вся брань, которую они могли навлечь на автора при тех обстоятельствах, при которых были опубликованы.
У меня не было никакой возможности положить конец этому слуху и впечатлению, которое он мог создать; от меня зависело только одно — не поддерживать этих пересудов, положив конец ненужным и показным посещениям г-жи *** с дочерью. Вот записка, которую я с такой целью написал этой даме: «Так как Руссо не принимает писателей, он благодарит г-жу *** за ее внимание и просит ее больше не оказывать ему чести своими посещениями».
Она ответила мне письмом, вежливым по форме, но составленным так же, как все, которые пишутся мне в подобных случаях. Я бессердечно вонзил кинжал в ее чувствительное сердце, я должен поверить по тону ее письма, что, питая ко мне такое горячее и искреннее чувство, она не переживет этого разрыва. Это еще раз доказывает, что прямота и всегдашняя откровенность оказываются страшными преступлениями в свете, и мои современники будут считать меня злым и жестоким, даже если у меня не будет в их глазах другого преступленья, кроме того, что я не так лжив и вероломен, как они.
Я уже несколько раз выходил из дому и даже довольно часто гулял в Тюильри; по тому удивлению, которое обнаруживали многие при встрече со мной, я понял, что относительно меня имеется еще какая-то новость, мне неизвестная. Наконец я узнал, что в обществе ходит слух, будто я умер от последствий своего падения; слух этот распространился так быстро и держался так упорно, что больше чем через две недели после того, как он дошел до меня, об этом все еще говорили, даже при дворе, как о достоверном факте. Как мне предупредительно написали, «Авиньонский курьер»[7], сообщая эту счастливую новость, не упустил при этом случае внести заранее свою долю в ту дань обид и оскорблений, которыми; готовятся почтить после моей смерти мою память в виде надгробного слова.
Новость эта сопровождалась еще более странным обстоятельством; я узнал о нем только случайно и не мог собрать никаких подробностей. Оказывается, была уже открыта подписка на печатание рукописей, которые будут у меня найдены. Из этого я понял, что наготове держат сборник писаний, сочиненных нарочно для того, чтобы, когда я умру, объявить их моими; думать, что могла быть напечатана в своем подлинном виде какая-нибудь из действительно найденных моих рукописей, было бы глупостью, которая не могла бы взбрести в голову человеку разумному, и мой пятнадцатилетний опыт меня от нее предохранял.