Позволяет ли подобное возвращение назад различить эти два голоса, порой такие похожие? В политическом диспуте, в который Маркс вовлекает Штирнера, эти голоса звучат как отголоски друг друга. Если бы состоялось некое тайное сборище посвященных, оно непрестанно возвращалось бы к вопросу о том, как узнать, какой вид примет призрак: на какое время, с какими очертаниями и хитростями. В реальном времени, непосредственно сейчас, или же с отсрочкой. Зачем же называть это тайным сборищем? За абсолютными, бесконечными и, казалось бы, непреодолимыми разногласиями, которые Маркс имеет в виду прежде всего и о которых он непрестанно напоминает, как если бы никто в это не верил, кроется некая близость, больше — опасное сходство. Мы подразумеваем: опасное для Маркса. И если тайное собрание существует, то потому, что полемику вызывает интерес, затрагивающий всех. И зовется он призраком. И Маркс, и Штирнер хотят, наконец, покончить с ним. Вот общая посылка, аксиома, и она не ставится под сомнение. Надо снять с призрака шкуру, а для этого его надо заполучить. Чтобы его заполучить, его надо разглядеть, определить местонахождение, опознать. Необходимо им обладать, не позволив ему овладеть собой (besessen [одержимый] — заглавие одной из частей Марксовой обвинительной речи: «Одержимые», Die Besessenen ¡unreine Geistesgeschichtef). Но разве призрачность не состоит в том (коль скоро она вообще в чем–то состоит), что она делает невозможным или затуманенным само это различие? Не является ли она самой этой неразличимостью? Обладать призраком — разве не означает позволить ему овладеть собой, быть одержимым? Пленить призрак — разве не означает быть плененным им? И все же Маркс, похоже, в основном согласен со Штирнером: необходимо выявить логику призрака, его пора урезонить. Разногласия касаются путей достижения этой цели, того, что будет здесь наилучшим решением. Этот разногласие относительно умерщвления призраков может показаться методологическим, но оно, по определению, не ведает никакой границы: оно непременно становится онтологическим, этическим, политическим. Итак, тайное собрание на самом деле — это собор схизматиков или еретиков, тайный совет, где идет оживленная дискуссия. Его участники, а порой и заговорщики, спорят друг с другом, строят планы, чистят оружие или обмениваются секретами. Здесь, независимо оттого, согласны ли эти спорящие в тени относительно стратегии или нет — все они прекрасно знают, что Европа вот–вот содрогнется перед неким призраком, тем самым, на которого указывают первые слова «Манифеста», они также вступают в заговор против целой армии призраков, против самой призрачности, и все они, без сомнения, уверены, что это праведная война. Сегодня мы разбираемся в этом несколько лучше: понадобилось больше века, прежде чем начали эксгумировать «Немецкую идеологию», извлекать ее из земли и распутывать узел сходств и противоречий между Марксом, Энгельсом, Фейербахом, Штирнером, Гессом, Бауэром ит. д., образованный переплетением ее корней. Начали, но не кончили. А отцовская тень Гегеля всякий раз возвращается вновь, и интрига завязывается, стоит ей лишь появиться. Обвинять другого в этом коварном заговоре всегда означает возвещать или же разоблачать его неотвратимое возвращение («[…] if again this apparition come […]»).
Ибо, если это возвращение назад сделало нас восприимчивее к уловкам такой «логики», ко всем ее переодеваниям, к оружию или непробиваемым доспехам, которыми она защищает тело призрака, к бесконечной стратегии, которую она в себе таит, то мы лучше поймем Штирнера. Мы лучше поймем, как и почему он так стремительно и безоглядно бежал в мир призраков. Во всяком случае, Маркс считал, что Штирнер предпринял целый ряд переодеваний (Verkleidungen) гегелевской идеи. Доверившись им, догматически защищая их (auf Treu und Glauben), Штирнер принял их за сам мир, мир, который ему противостоял и вынуждал его самоутверждаться, обретая значимость в собственных глазах, и поэтому противопоставлять себя тому He–Я, противостоя которому он присваивал себя как живой и телесный индивид (als leibhaftiges Individuum).