Когда здесь ссылаются на Пушкина, обычно имеют в виду не столько его стихи, сколько его критическую заметку — «Возражение на статью Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии». Вдумчиво вчитываемся в небольшое это «Возражение», и мы убеждаемся, что Пушкин, говоря о силе поэзии, отдает должное чуду вдохновения. Безоговорочно отмечает он, что вдохновение — неизменный и верный спутник творчества. Но, увы, чудо вдохновения слишком часто, мол, смешивают с восторгом!.. Причем сами поэты в себе их не различают. Таким был сам, например, Кюхельбекер, с которым полемизирует в этой заметке-возражении Пушкин.
«Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных».
Но тот ли поэт, кого природа наделила постоянством этого «расположения души»? Или вообще такого человека нет, и поэт тот — кто умеет приводить себя (генерировать в работе) в это состояние?
Потому, что — по Пушкину — без вдохновения нет поэзии. «Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии». Иными словами, без вдохновения нет творчества в любой его форме. Пушкин отмечает между тем бесплодность восторга, с которым не следует смешивать плодотворное вдохновение. Не эти ли соображения Пушкина помогли потом Тютчеву отлить свою знаменитую — поэтическую — формулу о природе творчества вообще и о роли в нем вдохновения в частности: «И в самом буйстве вдохновений — змеиной мудрости расчет!»
«Восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного». Таким образом, творчество, добыча прекрасного — некое организованное, воспитанное, самосозданное в себе (скорее всего, что так, а не дарованное природой) двуединство кипучего вдохновения и холодного спокойствия!.. Первое — добывает? второе — оценивает? Думается, каждому дано и то и другое…
Не так ли, например, создается некий творчески-волевой закал — из двуединства горячего накала вдохновенности и холода оценивающе-критической мысли? Не это ли состояние создает и поддерживает в себе поэт за письменным столом? Вовне — не вдохновение — повод к нему! Пушкин — не в этом «Возражении», в другом месте — писал, что именно за письменным столом он «облекает сердце в лед». И ни слова о накале вдохновенности, который, собственно, слишком долго понимался как само вдохновение!
Но, видно, дело в том, что Пушкину хватило этого накала, природа его наделила им с избытком. Не хватало другой составной части вдохновения: холодного спокойствия. И поэт умел его в себе самосозданно генерировать. Он знал хорошо действие механизма своего вдохновения, умел приводить его в движение, подчинить, управлять им во имя силы поэзии, во имя создания прекрасного!
Возражение Кюхельбекеру по поводу его статей «О направлении нашей поэзии» и «Разговор с г. Булгариным», а именно — по поводу неверной оценки Кюхельбекером значения вдохновения в поэтическом творчестве, Пушкин, кажется, здесь взял примером конкретного вдохновения самого автора статей, своего друга, вдохновение которого, особенно в лицейские годы, и впрямь часто не чуждо было восторга. Именно она, восторженная природа вдохновенности, из экзальтированности самой натуры Кюхли мешала ему в его творческой юности. Он всю жизнь дорожил — как драгоценным даром судьбы — любовью и дружбой Пушкина. Пушкин не ошибся в своем друге, он был подлинным поэтом. И не рыцарское ли служение правде и свободе поэзии привело его на Сенатскую площадь, в ряды декабристов, для рыцарского служения правде и свободе России? И все же: «Статьи сии написаны человеком ученым и умным. Правый или неправый, он везде прилагает причины своего образа мысли и даже доказательства своих суждений… Никто не стал опровергать его, потому ли, что все с ним согласились, потому ли, что не хотели связаться с таким смелым атлетом».
Все же, думается, тут у Пушкина, особенно в «не хотели связаться с таким смелым атлетом», сказалось еще лицейское, добродушно-шутливое, иронично-доброжелательное отношение к другу, к его постоянному (на всю жизнь) восторженному энтузиазму и бесконтрольной увлеченности, которые так мешали ему как в творчестве, так и в жизни. Достаточно вспомнить, что успешные лекции-чтения в Париже поэту пришлось прервать из-за того, что в увлеченности и по природной рассеянности схватил с кафедры лампу — вместо стакана с водой, — облил себя маслом, обжегся; а будучи на Сенатской площади, дважды стрелял (в великого князя Михаила Павловича и генерала Воинова) и дважды не смог сделать выстрела: пистолет давал осечку, а стрелявший и не заметил, как перед этим его друзья разряжали пистолет, ссыпая порох…
У судорожно-порывистого, не умевшего сдерживать своих чувств Кюхли — человека прекрасного чистосердечия и поборника справедливости, увы, восторг преобладал над вдохновением. Сам Кюхельбекер знал свою экстазную судорожность и писал о себе: «Характер мой… признаюсь к моему стыду — характер человека, который почти вовсе не жил в настоящем мире… который всегда увлекался первым сильным побуждением».