А. умолк, что-то вспомнил, усмехнулся. Ситуация — небеспрецедентная! Есть тут, есть один великий прецедент. Тоже семинар с одним-единственным слушателем! Пусть себе староста на миг представит огромный нетопленый зал морозного Петрограда восемнадцатого года… Холод такой, что слушателю — он в обмотках и рваной фронтовой шинели, и он же староста — приходится держать на груди, под шинелью, чернильницу. Чтоб не замерзли чернила, чтоб руководитель семинара смог сделать пометку в журнале о проведенной лекции. И вот блистательный семинар по романской литературе длится три часа!.. Потом с груди достается чернильница — и записывается положенный один час…
— И знаете — кто был руководителем семинара? Александр Блок!.. А кем был единственный слушатель? Всеволод Иванов!.. Так что — нам сам бог велел… Садитесь, начнем…
И все же А. было не по себе. Вышел в коридор, закурил, прокашлялся — остановился перед доской объявлений. Что он там такое вычитал, почему вдруг рассиялся, как начищенный на пасху медный самовар? В глазах и радость и какая-то непонятная забота.
— Что же вы мне, как говорится, мозги пудрили? Зачем не сразу сказали, что Паустовский ведет сегодня свой первый семинар? Ай да Гладков, настоял на своем! А ведь и тяжело болен Константин Георгиевич… Теперь все понятно — разве удержишь студентов? Знаете что, староста, пошли и мы туда!
Они прошли извилистым коридором Дома Герцена, чутьем угадали аудиторию. Это была одна из больших аудиторий института. А. сказал: «Здесь!» — и подмигнул старосте, следовавшему за ним с покорным видом и журналом под мышкой. А. приник ухом к двери, послушал благоговейно, трепеща склеротическими веками, потом решился все же — открыть.
— Константин Георгиевич, уж позвольте и нам послушать! Так сказать — последние могикане…
Паустовский, запрокинув голову, помолчал… Он не совсем понимал, что происходит. Неужели уходят к нему с других семинаров? Это же безобразие… И недисциплинированность, и невзрослость! Некрасиво в любом случае! Он решительно протестует против такой вольницы! И в какое его положение поставили перед другими преподавателями и писателями!.. Или знаменитый тенор он италийский? Или кинозвезда из Голливуда? То-то ж, видит он, очень уж людно на семинаре. Не придал он значения… Он извиняется, да он бы сам с радостью послушал А.! Статьи-то его студенты читают или нет? Ведь это чистейшее художественное творчество, настоящее писательское слово! Неужели студенты это не понимают?.. Или художественной прозой считают лишь то, где сюжет, он и она, и описательность-повествовательность? Всякий ли прозаик сумеет то, что А.? За счастье студенты семинара почесть должны! Да и разве Федор Васильевич Гладков не знает — кого взять на семинары?
А. все еще топтался у дверей — он уже не рад был, что прервал семинар, что обратил на себя внимание Паустовского, с которым, чувствовалось, был кратко знаком. Он что-то бормотал несвязное, смущенный похвалой Паустовского. Он-де вовсе не в обиде на своих студентов, наоборот, он сам вот пришел! Пусть Константин Георгиевич не обращает внимание, продолжает, а он постоит, послушает!..
Кончили тем, что А. должен был дать обещание Паустовскому — пригласить к себе в гости, на свой семинар, весь семинар Паустовского!..
А. потом нет-нет вспоминал о своем обязательстве перед Паустовским, ему это, видать, льстило, и он взволнованно дергал щеточками усов на верхней узкой губке. Обязательство свое он так и не выполнил. На семинары же Паустовского студенты бегали и впредь — никто им в этом не чинил помех. «Из высших соображений святого творчества», что ли?..
Бывал я и на семинарах Паустовского. Буднично-деловая атмосфера поначалу даже удивила меня — ничего «надземного», «поэтичного», «романтичного». Вообще ничего броского я там не нашел. Да и сам Паустовский говорил мало — больше говорили студенты, которые ничуть себя здесь студентами не чувствовали. Иной раз в минуты запальчивости Паустовскому доводилось долго «просить слова», точно он был студентом! Впрочем, спохватившись, его всегда слушали с огромным вниманием. Голос его был негромок, глуховат, говорил он просто — нужна была известная зрелость, чтоб понять здесь непростоту… Вот почему поверх увиденного и услышанного я ждал от семинара еще чего-то, ждал чего-то особенного… Я не видел чуда потому, что оно чуралось броской яркости. Я видел маленького, сухонького человека, и одеждой и обликом напоминавшего сельского интеллигента, то ли счетовода колхозного, то ли учителя и деревенского общественника. Острый птичий профиль даже казался мрачноватым в своей угрюмой нахохленности, лишь в глазах светил горячий огонь мысли и интереса к жизни. Паустовский был не похож на свои книги и, стало быть, на самого себя — по моим представлениям. Чем-то еще напоминал он мне Гоголя, особенно с андреевской статуи. Время было архисложным, послевоенным, тревожным не столько по-писательски, сколько для писателя. Мы вряд ли могли тогда догадываться об истинных чувствах и переживаниях этого большого, редкостно честного художника…