Едва он появился на нашем дворе, его все невзлюбили. Людей он словно не замечал. С ним здоровались, а он, набычась, не повернув головы, смотрел, будто недоумевал: что от него хотят? И шел себе дальше. Коренастый, цыганистый, с округлой смоляной бородой, он снял подвал одного из старых домов, выгнал оттуда кошек и крыс, прорубил два окошка вровень с землей, выложил приямки битым кирпичом и стал жить там со своей тщедушной и горбатенькой супругой. Мы ее только два раза видели. Когда он, бережно поддерживая ее под локоток, провел двором в свой обустроенный подвал, и второй раз, когда с нанятым биндюжником вынес ее в гробу, заколотил крышку и увез на кладбище. Оказалось, давно супруга страдала чахоткой…
Никто никогда его не видел без дела. Он работал кочегаром в заводской котельной, после смены всегда толкал перед собой тележку, груженную обломками досок, старым проржавленным кровельным железом или битым кирпичом. Все это он подбирал и выкапывал на заводской свалке, и все это у него шло в дело. Хозяйственный был человек, трудиться, видать, была его главная потребность в жизни. Вскоре он занялся постройкой крольчатника. Это был большой крольчатник, весь из терпения и хитромудрия, где сбитые дощечки напоминали и подгонкой, и пестротой лоскутное одеяло, где ни одного кой-как вбитого или погнувшегося гвоздя — каждый сидел по шляпку, и даже глубже. И может, за эту хозяйственность, умение из ничего сделать что-то, вскоре ему простили, что крольчатник возвел он посредине двора, даже не спросясь соседей. Весной купил он пару-другую кроликов, а уже к середине лета в крольчатнике стало шумно от визга и кроличьей возни. Черные, белые, серые и даже голубые — кролики свободно шастали из крольчатника в вольер и обратно. Подсчитать их было совершенно невозможно!
Все наши попытки — дворовой ребятни — подружиться с хозяином подвала и крольчатника ни к чему не привели. «Ступайте, ступайте своей дорогой! Кролики не любят, когда на них зыркают!»
И мы не пытались уже подластиться к этому мрачному человеку и к его кроликам — ни подобранным по дороге к базару клоком пахучего сена, ни картофельными очистками с собственной кухни, ни горстью гусиной травки с соседнего двора…
Только Мусе, им же прозванной «красавицей», разрешал он любоваться кроликами, для нее ловко, одним нырком, хватал понравившегося ей, поднимал за розовые уши, пока остальные кролики, постреливая задними, высоко исслеженными, лапами, кидались врассыпную. Он долго что-то толковал «красавице», так же высоко, за уши, держа вздернутого кролика, вертел его так и сяк, говорил, что убивает их щелчком промеж ушей. Муся заливисто смеялась, то ли веря, то ли нет такому способу умерщвлять столь симпатичных существ, превращая их в крольчатину и шкурки. Но сомневаться именно в умерщвлении их не приходилось, шкурки, натянутые на рогатины, висели тут же на стенах крольчатника. Однажды он на глазах Муси — именно одним щелчком промеж ушей! — казнил ни в чем не повинного кролика, и Мусе вдруг стало не до смеха. Как-то искоса и суеверно — кажется, впервые так заинтересованно — посмотрела она на этого странного человека, чье имя даже никто не знал во дворе. Как ни в чем не бывало он в считанные секунды снял с убиенного кролика целиковую шкурку, чуть лишь надрезав на лапках, и тут же натянул на рогатину.
Нет, нам уже не хотелось подружиться с этим человеком! Мы строили планы, как ему отравить всех кроликов, отомстить ему, потом сами удивились, что этому человеку можно отомстить, лишь опять же принося в жертву кроликов, за которые, собственно, и собирались мстить…
Тем более удивляла нас дружба Муси с этим человеком. Муся вообще-то была замужем, но ни в облике, ни в характере ее не было ничего от замужней женщины, от хозяйки. Девичья стать сохранилась у нее и в походке, и в фигуре. В узкой юбке, плотно обтягивавшей едва обозначенные девичьи бедра, в такой же, в обтяжку, голубой футболке, зашнурованной на груди, в белом берете — она напоминала спортивную студентку-рабфаковку, хотя ни с образованием, ни со спортом Муся ничего общего не имела. Жила она весело и беспечно, всегда мурлыкала какой-нибудь мотивчик то ли из старой оперетки, то ли из нового кинобоевика — узнать это было б совершенно невозможно: Маруся страшно фальшивила. Вряд ли она сама замечала, что напевает что-то, впрочем, замечала ли она сама себя, что именно она есть она и живет на свете! Никто ее никогда не видел ни озабоченной, ни опечаленной — никаких не было у человека проблем. Ничего и никого она не осуждала, ничего не хотела, ни к чему не стремилась. Ей говорили про учебу — она заливисто смеялась, говорили о кружке парашютисток — она лишь смеялась, не понимая, зачем это все, из чего это люди так суетятся, так усложняют свою жизнь?