Читатель поэтому думает не только над прочитанным, он думает и по поводу прочитанного, его собственный опыт, его собственный чувственный мир ничего не берут готовым, законченным, застывшим из мира чувств и мыслей художника; восприятие художественного слова у зрелого читателя не бывает пассивным, оно взаимодействует со всем — в том числе и художественным — опытом писателя, на высшей точке восприятия которого (когда вступило в чувственно-интеллектуальное поле «писатель — читатель» и собственное читательское убеждение, само мировоззрение, сама потребность — «высказаться») мы видим подчас рождение уже читательского художественного слова! Читательский «полюс» стал писательским «полюсом»!.. Не таким ли читателем Гоголя и Пушкина представляется Белинский? Не таким ли читателем — помимо всего прочего — читателем Толстого в своих гениальных статьях о Толстом представляется Ленин?.. Не таковы ли высшие образцы отношений писателя и читателя, единство и суверенность художественных миров, где словно уже нет первичного и вторичного, в этом сложнейшем и все же гармоничном, подобно мирозданию, мире мысли! В мире, который создан по законам творчества и разума. И, стало быть, не без художественного чутья поэзии, ее образной метафоричности, не без страстной рассудочности философии, не без космической гармонии музыки, не без всего того, к чему восходит и математика, и физика, и любая наука, когда она соответствует своему имени и назначению, когда она не замыкается в своей самодовольной ограниченности вечного «кандидатства»!
ЗНАКИ ЯКОРЯ
Слово Виктора Шкловского в свое время рождало много толков и споров. Ныне о нем не спорят — к нему привыкли. Для этого потребовались годы, пожалуй, десятилетия. Между тем слово не оставалось неизменным. Пересоздавал себя писатель, менялось его слово, потому что — вопреки собственным теоретизированиям далеких двадцатых, что «литература — это форма», — главным в писательской практике была всегда мысль, ее неожиданность, ее спонтанность, озарения, не укладывающиеся обособленностью своей в «серийность», мысль, проявляющаяся своеобычно в импульсивности и дискретности, требующих большого читательского навыка для контекстного соединения в одно целое.
Читая Шкловского, нельзя не вспомнить, что еще Пушкин советовал нам — о поэте судить по законам, которые он сам возвел над собой. Слова Пушкина вполне относимы к прозаику Шкловскому. Но — только ли прозаику?.. Как раз чаще всего он эссеист и поэт!
Слово Шкловского неотъединяемо от стиля Шкловского. Говоря об одной из этих данностей, говоря о ней даже по преимуществу, мы так или иначе, пусть про себя, касаемся и другой данности.
Мы все еще не приняли в язык свой иноязычное слово — «эссе», хотя давно в литературе нашей есть то, что этим словом обычно обозначается. Все же в последнее время Шкловского, случалось, жаловали званием эссеиста. Но и эссе как некое единство жанра и стиля, как род стилистической свободы во имя вящей выразительности самоуглубленной мысли, невольное «забвение» стиля для письменного «комфорта» мысли, в силу чего пишущий как бы слагает с себя обязательства принятой литературности (что, впрочем, рождает свою высокую литературность!) во имя неутраты первоощущения, непосредственной свежести мысли (а субъективизму ее дозволено дойти до парадоксности!), — и эссе в каждом отдельном случае требует особого разговора.