Блок писал: «…Уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь. Чернь вчерашнего и сегодняшнего дня. Не знать и не простонародье… они люди; это — не особенно лестно; люди — дельцы и пошляки, духовная глубина которых безнадежно заслонена «заботами суетного света». Чернь требует от поэта служения тому же, чему служит сама: служения внешнему миру».
Иными словами — «чернь» требует служения форме, видимости, их выгоде. Но у поэзии цель и назначение как раз противоположные, чем у вечной мещанской «черни»! Конфликт давний, извечный, неотвратимый. Вот почему вечная мещанская чернь изначально враждебна к подлинной поэзии служения, не сумев ее обернуть к поэзии прислужничества. «Чернь» инстинктивно чувствует, что это дело так или иначе, быстро или медленно, ведет к ее ущербу», — пишет Блок. Потому что поэзия рушит «ровное и желательное для черни течение событий внешнего мира».
К слову сказать, в помянутом романе Писемского «Тысяча душ» главный герой, как уже сказано было, молодой провинциальный писатель, показавший в своем романе будто бы сложные, в смысле неединства, отношения между людьми высшего сословия — этот автор-нехудожник нежизненного произведения всячески обласкан в среде знакомых генеральши, в среде знакомых князя. Они готовы ему оказывать внимание, принять в свою среду. Вот какие им нужны писатели, какие им нужны литературные произведения! Вот кто и что увенчано успехом и признанием в их среде…
Конфликт Бабичева и Кавалерова, конфликт Берлиоза (Латунского, Могарыча) с Мастером — это неизбежность, вытекающая уже из психологической несовместимости нетворчества и внешней формы жизни — с творчеством и подлинной живой действительностью. Мы видим, что мещанская «чернь», изощренно отстаивая себя, порождает дьявольщину жизни, создает мистически-усложненный мир всеобщего пронырства, всех против всех, с последующей общей апатией, где всем не до всех, в полной нравственной энтропии… По поводу клички, которой еще Пушкин заклеймил вечную «чернь», Блок отмечает: «Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».
Берлиоз и Иван Бездомный не вняли этому предупреждению! Мы теперь знаем — как поплатился каждый из них. Первый за отнятие у поэта его «тайной свободы», за направление поэтического творчества по «каким-то собственным руслам», другой за измену своей же «тайной свободе», за самоизмену призванию…
Роман убедительно показывает — как дорого жизнь платит за дьявольщину, которую рождает бытие бабичевых и берлиозов… И опять же только поэту и Мастеру, их пророческому чувству, дано среди хаоса дьявольщины, среди общей мистической оцепенелости сохранить здоровые начала жизни, среди диалектической усложненности сберечь ее ценности.
Подлинная действительность далека от бабичевско-берлиозовского, говоря словами Блока, «ровного и желательного для черни течения событий внешнего мира». Для мощного течения жизни импульсы их административной мышцы оказываются не решающими. Течение это бурное, есть тут преграды, без них нет одолений, без них нет стремления к совершенству, одному из важнейших устремлений природы и человека. В этом и смысл эпиграфа к роману, взятого Булгаковым из гётевского «Фауста»: «Так кто ж ты, наконец? Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». В этом и смысл творческих одолений человека. В полном соответствии с эпиграфом, с содержанием романа — в конце его и дьявольщина, и силы тьмы очеловечены, они уже творят только благо. Все в жизни, все связанное с человеком и человеческим, заслуживает уважительного, а не наплевательского отношения. Глумление же над непонятным, высокомерное охаивание всего, что вне непосредственных границ самоограничившегося сознания, всегда в судьбе наказуемо. Потому что на земле живут реальные люди, в этических бореньях и нравственной устремленности к идеалу — в отличие от декларативно-идеальных, предписанных и стерильных, из хилой выдумки, то в неразборчиво-ройной отвлеченности, то в плакатно-пестрой величавости. Потому что земное бытие для человека трагедийно прекрасно, не нуждается оно в пресно-скукливых сказках о социальных идиллиях, в любой лжи «во благо»…
Очернение и охаивание — любимое занятие мещанской «черни». Ее это прием — «возвыситься» над всем недоступным ее пониманию, не вытекающем из ее скудно-выгадливого опыта. Чванясь своей трезвостью, рассудительностью, прагматизмом, она все творческое и некорыстное, из сердечного порыва и неэгоистичного чувства, клеймит словом — «идеалист»! Она верит лишь осязаемому, предметному, материализованному, имеющему денежно-вещное выражение, эквиваленту от престижного: «места».