— Ты даже не знаешь, где они могут быть?
— Не знаю.
— Потому что их нет. И не было, И если даже была какая-то мелочь, твой белый дружок тратил их, прежде чем ты…
— Это не так. Вы и сами не верите в это. Потому что я знаю…
— Ладно. Может, то была целая сотня долларов.
— Больше.
— Больше тридцати тысяч?
И лишь едва заметное колебание, не замешательство, лишь пауза; голос был по-прежнему сильным, по-прежнему неодолимо твердым и уверенным:
— Да.
— Насколько больше тридцати тысяч?.. Ладно. Насколько больше ста долларов? У тебя было хотя бы сто долларов? Ты хотя бы видел сотню долларов?… Ладно. Ты знаешь, что там было больше ста долларов, но не знаешь на сколько. Так?
— Да. Но вам нечего беспокоиться…
— И ты вернулся, чтобы получить хотя бы свою половину сотни?
— Я хотел попрощаться, пока он не уехал домой.
— Домой? — торопливо сказал адвокат. — То есть в Англию? Он сам сказал тебе это?
Ответ был неодолимо спокойным, неодолимо твердым:
— Как он мог мне сказать? Ему и незачем было говорить. Когда человек приезжает в такое место, где ему нечего тратить или терять, то всегда возвращается домой. Но вам нечего беспокоиться, потому что я знаю, что вы хотите устроить: держать меня в тюрьме, пока он не прочтет об этом в газетах и не вернется. И вы правы, он так и поступит, потому что я тоже нужен ему. И нечего вам беспокоиться, сколько там денег; их хватит на всех адвокатов.
— Как хлебов и рыб? — спросил адвокат. Но на этот раз не было паузы, не было никакого ответа, лишь безмятежное молчание, и нарушить его пришлось адвокату:
— Значит, это ты нужен ему. Однако же эти сорок тысяч у него. Как может человек, имеющий сорок тысяч, нуждаться в тебе?
И снова молчание, неодолимое и безмятежное, и снова нарушил его адвокат:
— Ты носишь духовный сан?
— Не знаю. Я свидетельствую.
— Перед кем? Перед Богом?
— Перед человеком. Богу я не нужен. Конечно, я свидетельствую и перед Ним, но прежде всего перед человеком.
— Больше всего человек может пострадать от правдивого свидетеля перед Богом.
— Тут вы ошибаетесь, — сказал негр. — Человек полон греха и естества, все, что он делает, не терпит взгляда, и многое из того, что говорит, — стыд и позор. Но никакой свидетель не может повредить ему. Когда-нибудь что-то может одолеть его, но только не Сатана. — Оба они повернулись на звук открываемой двери и увидели, что надзиратель в кабинете и пытается удержать дверь, ведущую в коридор, изо всех сил сопротивляясь ее медленному, неумолимому движению, пока она не открылась до отказа, прижав его к стене; из коридора вошли пятеро, но адвокат, увидев их, поднялся, подошел к двери, ведущей в зал, сказал через плечо: «Сюда, джентльмены», — открыл дверь и встал сбоку, придерживая ее; он не сделал ни жеста, ни движения, повелительного или хотя бы приглашающего, пока они, покорно и робко, как овцы, шли к двери гуськом, словно пять одинаковых мишеней — уток, или глиняных трубок, или звезд, — тянущихся на бесконечной цепи по крошечному пространству тира; они вышли, адвокат вышел вслед за последним, сказав через плечо надзирателю, или негру, или никому: «Пять минут», — и прошел сквозь пятерых, которые остановились, сгрудились, загородив узкий проход, словно наткнулись на невидимую стену, в переполненный, нетерпеливо ждущий зал; он прошел через дверцу за барьер и стал лицом к залу почти на том же месте, что и десять минут назад, теперь уже один, но отнюдь не одинокий в обществе, на фоне словно бы вытканных или вышитых золотом на гобелене титанов, ставших вехами возвышения человека: Цезаря и Христа, Бонапарта и Петра, Мазарини и Александра, Чингиза и Талейрана, Уорвика, Марлборо и Бриана, Билла Санди, генерала Бута и Престера Джона, принца и епископа, нормандца, дервиша, заговорщика и хана, — гигантов, которые подчиняли, взнуздывали, направляли, а иногда и вели свои бесчисленные орды не ради власти и славы и даже не ради богатства — это было лишь второстепенным и даже несущественным, — но ради человека, чтобы заставить его двигаться в одном направлении ради него самого, хоть на какое-то время освободить землю, убрать его с его собственного пути, — он стоял там секунду, другую, третью, не принимая всеобщего внимания, а притягивая его, так зеркало в темной комнате собирает в себе весь свет, и все остальное становится видимым лишь на его фоне; четыре секунды, пять, шесть не было слышно ни звука, ни вздоха, ни даже дыхания, раздавались лишь золотое журчание часовой цепочки и тонкая, назойливая музыка жемчужины; казалось, он держит в руке, будто воск, замершую в ожидании массу, как скульптор задерживает на миг мягкую, покорную, бесстрастную глину или дирижер занесенную палочку, невесомый блеск которой содержит в себе всю громкую ярость, любовь и страдание.