Все, от мала до велика, старались более чем когда-нибудь выразить ей свою привязанность, и мать Мария, несмотря на то, что погибло для нее безвозвратно в жизни, сознавала, что она не одинока, что самая искренняя любовь окружает ее. Приведем здесь два случая, которые обнаружили вполне отношение монахинь к игуменьи.
Раз, во время одного из ее путешествий в Москву, экипаж ее был опрокинут, и она сломала левую руку. Это происшествие могло дойти в преувеличенном виде до обители, и мать Мария, приехавшая в Москву, приказала немедленно своей келейнице известить сестер о случившемся и успокоить их насколько возможно. Несмотря на свои страдания, она прибавила сама к письму несколько строк, где увещевала своих "птенцов" не слишком горевать, и говорила, между прочим: "надеюсь, что скоро возвращусь к вам с кривою рукой, но с прямым сердцем".
Как скоро разнеслось по монастырю известие, что матушка сломала руку, все работы были мгновенно оставлены, расстроенные монахини сбежались к казначее и объявили ей, что идут в Москву. Казначея старалась напрасно отговорить их от этого намерения. Они настаивали и на все ее увещания отвечали, что никто их не остановит, и что они уйдут сегодня же. Наконец она им сказала:
- Матушка, уезжая, приказала мне монастырь, а вы меня не слушаетесь, так делайте, как хотите. Но ей необходим теперь покой; а если ее слишком огорчит и расстроит ваше своеволие, берите это на свою совесть.
На что ни согласились бы монахини из страха расстроить и огорчить свою матушку! Они отказались от задуманного плана и обещали не вы-ходить из должного повиновения. Священник был приглашен отслужить заздравный молебен, и каждая из сестер дала обет класть ежедневно, до возвращения игуменьи, по двенадцати земных поклонов.
В другой раз она поехала Рождественским постом в Москву навестить больного брата, у которого гостила более, нежели предполагала, и написала монахиням, что возвратится непременно к празднику.
- Уж мы давно о ней тосковали, - рассказывала одна из них, - и словно ожили, когда пришло ее письмо. С самого утра ждали мы ее в сочельник. Даже из церкви то та, то другая побежит на батарейку, - ведь оттуда дорога видна: целый день ее стерегли. Иная старушка вдруг сослепу крикнет: "матушка едет!" Мы все бросимся посмотреть: глядь! чужой экипаж, либо воз с кладью. Тут уж вечер подошел, и к заутрене ударили, а мы идем в церковь, и все приуныли: праздник нам не в праздник.
Как запели: "Слава в вышних Богу!", - и я тоже на клиросе пела, - вдруг матушка в двери. Остановились мы, разинули рты и смотрим на нее, а она погрозила нам, чтобы мы как должно стояли, а сама пошла на свое местечко. Уж кое-как мы заутреню допели, и лишь кончили, бросились к матушке, словно с ума от радости сошли. Друг дружку толкаем: которую она не успела поцеловать, та кричит: "а меня-то, матушка!" Кто ручки ее ловит, а кто на пол припадает и ножки обнимает. А она, родная наша, смеется, а у самой слезы так и текут. "Вы меня, говорит, на части разорвете: успокойтесь, глупые, ведь уж я теперь от вас не уеду".
Читатель не составил бы себе полного понятия о жизни Бородинских отшельниц, если бы мы не сказали несколько слов о распрях возникавших иногда между игуменьею и сестрами. Эти распри были неизбежны при некоторой вспыльчивости матушки и разнообразии окружавших ее лиц, но они носили свой особенный, чисто семейный характер, не оставляя ни в ком задней мысли или затаенной злобы, и монахини говорят до сих пор о них с чувством, которое овладевает нами при воспоминании о погибших днях дорогого прошлого.
Не надо забывать, что между сестрами были женщины совершенно неразвитые, и в минуту раздражения они не отличались отборными выражениями. Вспыхнет, бывало, игуменья Мария от дерзкого слова, и возвысит в свою очередь голос. Но дерзкое слово повторится и, выведенная, наконец, из терпенья, она схватит за плечи виновную и толкнет ее вон из дверей. Потом она примется ходить взад и вперед по келье, закинувши руки за спину, что означало в ней сильное волнение. Но скоро гнев ее остывал, и она приказывала позвать провинившуюся сестру.
"Ты мне нагрубила, - говорила она ей, - разве не грешно грубить матери? А не мать я вам, так лучше мне от вас уехать: я не хочу жить среди чужих"
Таких слов монахини не могли слышать без слез, а слезы мать Мария не могла видеть хладнокровно.
"И себе горя наделала, глупая, и меня в грех ввела, - начинала она опять, обнимая ее, - да полно, не плачь... Разве мне легко, когда вы плачете?.. Полно же: ты виновата, да и я не права пред тобой".
И за семейною ссорой следовала семейная мировая.
Матушка дожидалась всегда с нетерпением весны. В одно апрельское утро она увидела с радостным чувством, что снег, растаявший почти совершенно от ночного дождя, сошел окончательно под лучами теплого солнца, и послала свою келейницу сказать монахиням, чтоб они расчистили немедленно монастырский двор. Через несколько минут она заглянула в окно: никого не было на дворе.
- Что ж они не идут, Серафима? - спросила она.