Теперь уже не спалось. Неожиданный вызов к маршалу, к самому Семёну Михайловичу Буденному, кумиру его юности, нелёгкий разговор с ним, ощущение пустоты в душе после этого разговора, неопределённость обещаний командира такого высокого ранга, который, как выяснилось, тоже немногое может в создавшихся обстоятельствах. «Для чего он меня вызывал, – думал Старчак. – Для того чтобы мы ему притащили в качестве ценного “языка” немецкого штабного офицера? Но неужели этого не может сделать вся фронтовая разведка, подчинённая ему?» К тому же пленных немцев они уже отправляли в тыл, и именно сюда, в Медынь. Да, конечно, обстановка меняется с каждым днём и с каждым часом, и в этом стремительном изменчивом потоке всё время надо менять тактику поведения, чтобы не захлебнуться и не потонуть. Вот и понадобился маршалу, у которого уже нет больше резервов, а значит, и реальной возможности повлиять на изменчивый поток обстоятельств, свежий «язык». У маршала нет резервов. Не то что дивизии или полка, но и нескольких танков. Нет даже роты, взвода в резерве. Не таким он представлял себе командующего фронтом. Не такой представлял себе и встречу с ним. В штабном уютном вагончике он увидел не маршала, а осунувшегося, усталого человека, озабоченного тем, что ему надо каким-то образом объяснить хозяину, что волк порезал почти всё стадо, и чтобы его рассказ выглядел не просто правдоподобным, а по существу являлся таковым… И только пышные чёрные усы напоминали о прославленном военачальнике, о его бесчисленных портретах, с которых он, маршал, герой Гражданской войны, смотрел иначе, поистине геройски. А теперь у него в резерве не было даже танковой роты, истребительно-противотанкового артполка, чтобы выполнить ту задачу, которую он поставил перед сводным отрядом, с трудом державшим оборону недалеко отсюда…
Шоссе было абсолютно пустынным. Лишь кое-где на обочине лежали остовы опрокинутых, сгоревших полуторок и ЗиСов, валялось какое-то грязное тряпьё, да ветер разносил бумаги. То ли немецкие листовки, которые их самолёты методично рассыпали вдоль шоссе, то ли какую-то канцелярию из разбитых грузовиков. Мотоциклист не всегда успевал объезжать ухабины и вывернутые взрывами булыжники, и коляску часто подбрасывало. Мотоциклист спешил выполнить своё задание, доставить поскорее этого неразговорчивого капитана к передовой и вернуться назад.
За Мятлевом увидели разбомблённый обоз. Разбитые телеги, раскиданные колёса, искорёженные оси, в кювете трупы лошадей, которые уже раздуло и от которых тянуло тяжёлым запахом. На высоком двухметровом пне будто гигантской косой скошенного дерева трепетал на ветру голубенький лоскуток – то ли женская косынка, то ли обрывок платья. Старчак увидел его ещё издали и теперь смотрел, смотрел, обернувшись и свесившись над бортом люльки, пока трепещущий голубенький лоскуток, одинокий и беззащитный посреди этой картины запечатлённого безумия, не исчез за чёрными зубьями обугленных пней и переломанных деревьев. Зачем они бомбили этот гражданский обоз? По расположению обломков повозок и трупам лошадей можно было понять, что колонна повернула в лес, спасаться, и самолёты накрыли её со второго захода. Воронок совсем мало. Бомбили экономно, на бреющем…
– В чём дело, капитан? – окликнул Старчака мотоциклист, оглядываясь по сторонам.
– Так, ничего. Всё в порядке.
– Что-нибудь подозрительное?
– Нет, ничего.
Мотоциклисту хотелось вернуться назад, в Медынь, без происшествий.
А Старчак думал о своём. Все эти дни сердце не отпускало: «Наташа… Что с нею? Жива ли? Успела ли выехать из Минска?»