– Быстрее, бежим! – белобрысый хлопец, как был, с неразвязанными руками, поднял Катерину с земли и поволок в распахнутую дверь, в кухонный чад и грохот.
– Как звать? – коротко бросила бабища.
– Савкою, вельможная пани! – отрапортовала белобрысый, преданно уставившись на бабищу.
– Какая я тебе пани, если сама у панов служу? – ухмыльнулась та, показывая редкие почерневшие зубы. – А девку как?
Катерина молчала, угрюмо, как зверек, глядя на возвышающуюся над ней бабу. И тут же получила ощутимый тычок в бок.
– Что молчишь, сотник'oвна, и впрямь с ума сошла? – процедил белобрысый Савка.
– Я-то думала, она тебе сестренка, – разочарованно протянула бабища.
– Сестренка, сестренка. По голове ей дали, вот она имени своего и не помнит, – бесцеремонно подсовывая Катеринину окровавленную косу бабище под нос, объявил Савка.
– И тебе, видать, заодно дали – ты тоже, сдается, имени ее не помнишь? – бабища уперла руки в бока.
– Он у нас с детства дурноватый, – прошипела Катерина, отнимая косу у Савки. – Катерина я.
– Меня можете теткой Оленой звать. Птицу щипать умеешь, Катерина? – не дожидаясь ответа, бабища одним движением кухонного ножа перерезала путы на руках у девчонки и подтолкнула ее к столу, где, жалостно задрав лапки, лежали с десяток каплунов. – А ты за дровами марш, быстро! И смотрите мне оба: хоть репку с гетманского стола возьмете – запорю! – И, не обращая больше на них внимания, снова нырнула в кухонный чад, откуда доносился стук ножей, грохот чанов и то и дело выглядывали любопытные физиономии кухонного люда. – Что пялитесь – вам тут фигляры бродячие приехали? А ну работать!
Катерина тупо уставилась на каплунов. Почему? Почему она стоит на этой кухне, ведь у нее был дом, брат, Рузя, была мама… мама, мамочка! Почему?
– Почему-почему… – то ли она бормотала вслух, то ли на лице у нее было написано, но Савка вдруг налетел, ухватил за косу и поволок к дверям.
– Что ты делаешь?! – попыталась рвануться Катерина, но Савка уже подпихнул ее к самому порогу и ткнул пальцем:
– Гляди!
Вытянув ноги, Охрим сидел посередь двора на поставленном на попа чурбаке – слуги, окрестные крестьяне и даже другие казаки обтекали его с обеих сторон, бросая на вольготно расположившегося усача недобрые взгляды, но лежащая поперек колен сабля заставляла их молча проходить мимо. Богатые сапоги казака покоились на измаранном жупане, а сам Охрим неотрывно глядел на кухонную дверь. Увидел Катерину – и глаза его вспыхнули, а рука томным, ласкающим движением прошлась по обнаженной сабле. Катерина прижала обе руки к животу, чувствуя, как ее резко и страшно затошнило.
– Или здесь, или в момент там окажешься, – сурово сказал Савка и настороженно огляделся, не идет ли тетка Олена.
– Так… нечестно! И недобре! – простонала Катерина, чувствуя, как душа ее просто разламывается на части.
– Дите малое! Где же ты на целом свете видела честность али доброту? – в кривой усмешке Савки вдруг проступила тяжелая, взрослая горечь.
День был как длинный темный мешок, до краев наполненный перьями, чадом, горелым жиром и неподъемными тяжестями. На печи, громадной, как три печи в Катерининой хате, кипели казаны и томились горшки. Малейшее прикосновение обжигало до пузырей. Катерину таскали по всей кухне словно тряпичную куклу, перекидывая к новой работе. Она щипала каплунов, плача от боли в обваренных кипятком руках, драила покрытый слоем застарелого жира казан, мешала деревянной ложкой разварившееся пшено и снова щипала птицу, пока на истерзанных пальцах не закровоточили сорванные мозоли. Слезы неостановимо бежали по щекам, желудок выл от застарелого голода… а потом замолчал, тело впало в оцепенение от постоянной боли и усталости. А когда очередная голая птичья тушка исчезла, Катерина остановилась, бессмысленно глядя на пустой стол. Медленно подняла гудящую голову и оглядела кухню. Чад расползался, открывая яства на медных, оловянных, дорогих серебряных и простых деревянных блюдах, словно случайно собранных на этом столе. Катерина увидела своих почти родных каплунов, с дразняще-ароматной хрустящей корочкой. Вбежавший слуга подхватил блюдо и умчался прочь. Катерина пошатнулась, чувствуя, как слабеют колени.
– Ну вот, теперь можно и повечерять! – раздался веселый голос тетки Олены… и перед Катериной на стол лег ломоть черного хлеба. Тетка торжественно протерла краем грязноватой запаски[25] толстобокую розовую луковицу и протянула ее Катерине: – На! Заслужила!
Катерина поглядела на хлеб, на лук, снова на хлеб. Проводила взглядом блюдо с таким же розовым и толстобоким, как луковица, поросенком, за которым как раз забежал очередной слуга, и прошептала:
– А еще чего-нибудь… можно?
– Радуйся, что хоть что-то есть! – возмутилась тетка Олена, обстоятельно усаживаясь к столу и смачно откусывая от такого же ломтя хлеба, разве что присыпанного солью. Почти неслышно переговариваясь, по кухне бледными тенями двигались женщины, сновали кухонные мальчишки, кажется, мелькнула белобрысая шевелюра Савки, но у Катерины не было сил даже голову в его сторону повернуть.