Смерть пасечника не вызвала у серебровцев особого удивления. Все, с кем пришлось беседовать Славе Голубеву, будто сговорившись, заявляли, что Репьеву на роду было написано умереть не своей смертью. Мнения расходились незначительно: одни считали, что Гриня должен был сгореть от водки, другие — замерзнуть по пьяному делу в сугробе.
В Серебровке Репьев появился пять лет назад, освободившись из тюрьмы. Где он отбывал наказание и за что, никто из серебровцев не знал. В колхозе начал работать шофером, — водительские права у него были, — затем пробовал трактористом, комбайнером, куда-то уезжал из Серебровки, но быстро вернулся и упросил бригадира Гвоздарева направить его на курсы пчеловодов. Проучившись зиму в Новосибирске, прошлой весной принял колхозную пасеку. С той поры поселился в пасечной избушке. В деревню наведывался лишь за водкой да продуктами. Голубеву рассказывали, что Гриня в пьяном виде любил неразумные шутки. То, бывало, начнет с нехорошим смешком кому-либо угрожать, что подожжет усадьбу. То какой-нибудь засидевшейся в гостях старухе скажет, что у нее старик только что в колодец упал. То всей деревне объявит, будто возле пасеки фонтан нефти забил и начался пожар, который вот-вот докатится до Серебровки. Словом, под пьяную лавочку Гриня баламутил народ основательно.
Трезвый он был замкнутый, нелюдимый и как будто стеснялся своих пьяных выходок. Свое пчелиное хозяйство Репьев вел добросовестно и колхозный мед не разбазаривал, хотя на пасеку частенько подкатывались горожане. Об отношениях Репьева с цыганами никто из серебровцев ничего толком не знал, за исключением того, что Гриня «крутил любовь» с Розой.
Поздно вечером, когда в домах по обе стороны дороги засветились огни, Голубев, наговорившись, пришел в бригадную контору. Гвоздарев, кивком указав на стул, подбил счетными костяшками итог, записал полученную цифру и сказал Голубеву:
— Двести сорок один рубль тридцать четыре копейки надо было получить цыганам за прошедшую неделю.
— Такие деньги шутя не оставляют… Витольд Михалыч, а можно сейчас пригласить сюда кого-нибудь, кто сегодня утром начинал работу с цыганами?
— Попробуем… — бригадир посмотрел на приоткрытую дверь. — Матрена Марковна! — В кабинет заглянула техничка. — Сходи до Федора Степановича Половникова. Скажи, бригадир, мол, срочно в контору зовет.
Когда техничка скрылась за дверью, Гвоздарев повернулся к Голубеву.
— Половников — кузнец наш. В прошлом году на пенсию вышел, а работу не бросает. По моему поручению он как бы шефствовал над цыганами.
— Что они хоть собою представляли, эти цыгане?
— Всего их десятка два, наверное, было. Мужчины в возрасте от тридцати до сорока. Один, правда, парень молодой, лет двадцати — двадцати двух. Красивый, на гитаре, что тебе настоящий артист, играет. Старуха годов под семьдесят да два пацаненка кудрявых. Старшему Ромке лет около десяти, а другой года на три помладше. Ну, да вот Роза еще…
— Сам Козаченко как?..
— Мужик деловой. Слесарь первейший и порядок в таборе держит — будь здоров! Я как-то смехом предлагал ему стать моим заместителем по дисциплинарной части. Отпетых разгильдяев у меня в бригаде, конечно, нет, но, что греха таить, дисциплинка иной раз прихрамывает…
Только-только Голубев и бригадир разговорились, как в кабинет вошел кряжистый мужчина. Взглянув на Голубева, одетого в милицейскую форму, он смял в руках снятый с головы кожаный картуз и, невнятно буркнув «добры-вечер», словно изваяние застыл у порога.
— Проходи, Федор Степанович, садись, — пригласил бригадир.
— Дак, я ж ничого не знаю, — с акцентом сказал кузнец, примащиваясь у самой двери.
— Как цыгане сегодня с работы ушли? — спросил Голубев.
Кузнец пожал плечами:
— Дак, кто ведает, как…
Бригадир нахмурился:
— Ты не был, что ли, с утра на работе?
— Был.
— Ну, а в чем дело, Федор Степанович? Почему откровенно не говоришь?
— Я ж ничого особого не знаю.
— Тебя про особое и не спрашивают. Вопрос конкретный: как цыгане сегодня ушли с работы?
Кузнец помолчал, кашлянул. Затем, обдумывая каждое слово, медленно заговорил:
— К восьми утра все десятеро под началом самого Миколая Миколаича Козаченки явились в мастерскую. Не успели перекурить, Торопуня на своем самосвале подкатил. Правую фару, видать, по лихости умудрился напрочь выхлестать…
— Это шофер наш, Тропынин фамилия, а прозвище за суетливость получил, — объяснил Голубеву бригадир.
Кузнец, соглашаясь, кивнул:
— С Торопуниной фарой занялся сам Козаченко. Быстро управился, и цыгане всем гамузом стали домкратить списанный комбайн, на котором в позапрошлом годе Андрюха Барабанов работал, чтобы годные колеса с него снять… Часов в десять прибег Козаченкин Ромка и во весь голос: «Батька! Кобылу украли!» Козаченко — к табору. Совсем недолго прошло, опять Ромка прибег. Прогорготал с цыганами по-своему: «гыр-гыр-гыр», — и вся компания чуть не галопом подалась. Больше я их не видел…
— Это при Тропынине произошло? — спросил Голубев.
— Нет. Когда Торопуня, наладив фару, отъехал с Андргахой Барабановым от мастерской, поболе часу миновало, как Ромка первый раз прибег.