Читаем При свете мрака полностью

Моя дочь с годами совершенно утратила свое вечно обдававшее меня морозцем сходство с юной Женей, зато при каждой новой встрече все больше напоминает ворону в очках от Елены Боннэр. Ее сходство с дрессированной вороной с годами становится все более разительным – с каждой встречей она делается все миниатюрнее, все серьезнее, ее ножки становятся все более прямыми и тоненькими, как карандаши, и вот-вот начнут сгибаться в коленках в обратную сторону, – мне только никак не захватить ее босиком, чтобы наконец воочию разглядеть ее трехпалые птичьи лапки. Она и выступает с важностью вороны, чувствующей себя в безопасности. Правда, когда она в этот заезд шагнула тоненькой лапкой через порог, во мне что-то дрогнуло: в ее черных Гришкиных волосах сверкнула нить ранней седины. Но она назавтра же отправилась в косметический кабинет и вернулась оттуда с безупречно вороненой вороньей головкой. Только, в отличие от настоящего воронья, питается она не умершими, а мертворожденными.

Перемешивая их с убитыми, с теми великими, кого превратили в трупы ее учителя.

Умерщвление проделывается с большим умом. Для начала истребляются слова “поэма”, “роман”, “новелла” – все становится /текстом,/ как у болванов от кибернетики все на свете, от “Лунной сонаты” до расписания работы уличного сортира, превращается в /информацию,/ – для начала надо все перемешать, фалернское с мочой и мед с дегтем.

Затем выжигается едва ли не главная компонента обаяния несчастных

“текстов” – чарующий образ их создателя: автор умер, боги умерли, поэзия умерла, одни они, мертвецы, живут и торжествуют. Но даже эти упыри догадываются, что живой человек способен полюбить лишь другого живого человека, поэтому всех творцов нужно изобразить тоже мертвецами, – “скриптор”, каким они его стараются представить, не страдает, не радуется, не натирает ноги, не шлепается в грязь, не карабкается на вершину – он лишь перерабатывает одни “тексты” в другие, подобно самим мертвецам.

Я долгое время был убежден, что они делают это сознательно, из унылой ненависти тупиц и уродов к красавцам и гениям, однако, будучи поставлен в необходимость ежеутренне соприкасаться со своей дочерью, я убедился, что самое прекрасное в мире – слова – пробуждают в ней не образы солнца, тьмы, ледяной воды, горячего ветра, не голоса людей и псов, раскаты грома и визг бензопилы, не глаза, губы, волосы, шелковую или шершавую кожу, не царапучий снег или мокрый асфальт с радужными разводами, каким-то чудом обретающими в слове – и только в слове! – высшую красоту и иллюзию смысла, – но исключительно другие слова: /тексты /ассоциируются только с

/текстами,/ закорючки – с закорючками, /знаки/ – со /знаками…/

//

Странная закономерность: чем прекраснее греза при жизни, тем отвратительнее ее труп. Нет ничего прекраснее слов. Но когда они вместо восхитительных, захватывающих образов начинают порождать лишь другие слова, – это даже не трупы, а их отслаивающиеся ногти, осыпающийся /эпителий/… Но мертвецам того-то и подавай. Нет, самые честные из них вовсе не притворяются, они именно любят мертвое.

Потому-то они с таким наслаждением и констатируют смерть всего, что имеет наглость жить: смерть автора, смерть произведения, смерть героя, смерть субъекта…

Хотя на самом деле умерли только они сами. Если только вообще когда-нибудь рождались.

Правда, дочка довольно долго казалась мне живой. Особенно в ту пору, когда я пару раз в день непременно обмирал, наткнувшись взглядом на ее Женин профиль. Но сейчас она не живет ни единой минуты, она безостановочно /интерпретирует/. Ее супруг уже давно почти не тратит слов на творчество – ему достаточно зевнуть, икнуть, пукнуть, почесаться, и мир мертвецов тотчас же будет оповещен, что пустота есть нейтральная поверхность дискурса, отрицающего логоцентризм, а трансгрессия есть разрушение границы между допустимым и анормативным в стремлении к пансемиотизации метаязыка симулякров в паралогических, номадических, ацентрических интенциях деонтологизированной интертекстуальности.

Стихи он зачем-то, впрочем, тоже пописывает, именуя их уже не поэзами, но /проектами:/ все-таки полную пустоту он втюхивать еще не решается, хотя его дежурная интерпретаторша уже поговаривает, что молчать и воздерживаться от речи – далеко не одно и то же (“Молчание как умолчание”, “Молчание как категориальная сакральность”,

“Молчание как бытийственность интенциальности”, “Телесность бессловесности”, “Молчание как экспликация чистой формы”), а устаревшее слово вполне может быть заменено творческим /жестом/ в духе дзэн-буддизма. Впрочем, ее поставщик и не пишет, а

/экспериментирует со словом/ – то у него по четыре слога в каждой строке, то… Впрочем, я сразу засыпаю, как только его снисходительная улыбочка самоупоения округляется в розовый анус. Нет ничего скучнее предсказуемого эпатажа, анормативности, сделавшейся нормой. Законом.

Уставом.

Я не уверен, что он способен наслаждаться хотя бы вкусной едой, – он наслаждается лишь сознанием того, сколь утонченно он наслаждается.

Перейти на страницу:

Похожие книги