Дауд помог мне подняться, и пока мы пробирались во тьме к какой-нибудь каюте, Гасан еще раз нас сфотографировал.
Чулан, в который мы ввалились, оказался складом машинных деталей, но идти куда-то еще казалось нам просто невозможным, хотя я была убеждена, что Гасан наверняка позаботился о столь важной фазе вечера и разложил отличные койки.
— Ты мне юбку порвал, — сказала я.
— Я тебе новую куплю, — ответил Дауд, расстегивая на мне лифчик.
— Когда? — Я отодвинулась от него и не торопилась раздеваться (это был проверенный ход — видя меня без одежды, Дауд переставал себя контролировать и обещал все что угодно, только бы я дала ему).
— Когда хочешь, — он сделал новую попытку снять с меня лифчик, — я дам денег, — в отчаянии прошептал он, — и ты купишь все, что ты хочешь.
Этот ответ удовлетворил меня. Я встала на колени и взяла его член в рот.
Сколько раз мы делали это, и дело это совсем нам не надоедало. В заваленной ржавыми отвертками темной каюте мы провели три часа и переживали только, что забыли захватить с собой сигареты. В конечном счете именно желание курить заставило нас с Даудом отлепиться друг от друга и начать впотьмах искать свою одежду. Разумеется, мы ориентировались только на крупные предметы, сознавая абсолютную обреченность попытки найти нижнее белье. Оказалось, что мы трахались на рубашке Дауда, и она была вся мокрая от спермы. Я отыскала свой свитер, но он был прозрачным, и в том, чтобы не надевать под него лифчик, мне виделся уже некий окончательный разрыв с нормами общепринятой нравственности. Однако деваться было некуда, и Дауд был вынужден выйти на палубу без рубашки, а я последовала за ним, прикрывая рукой вздрагивающие при каждом шаге сиськи, в разорванной юбке, под которой не было трусов.
Моя сестра со стонами блевала, перегнувшись через борт, а Гасан, почему-то все еще голый, пил виски и рассматривал порнографический журнал.
— Your sister is fantastic woman, — сказал Гасан. — I think I’m in love.[33]
— Congratulations, — ответила я, — but now she cannot keep her fit.[34]
Гасан удивленно обернулся на мою сестру и, пожав плечами, сказал:
— Oh, it’s okay.
Мы сели за стол в том мрачном состоянии духа, которое неизбежно следует за восторженным похабством, щедро дарящим человеку иллюзию освобождения.
— What did you do with her clothes?[35] — спросил Гасан у Дауда.
Дауд тупо посмотрел на него и ничего не ответил.
— It’s only five a. m. and it looks like we feel little bit boring, — обратился Гасан ко мне. — Let’s sing something.[36]
— О нет, — сказала я, — я не могу слышать ваш вой.
— Пой сама, — предложил Дауд.
— I want «Ochi chernue», — оживился Гасан. — I’m crazy about this melody.[37]
— Если я буду петь «Очи черные», я разрыдаюсь, — сказала я.
Моя сестра отцепилась от борта и осторожно села на палубу. Я подошла к ней и села рядом. Вокруг нас были только вода и небо, затянутое серой ватой облаков. Вдалеке протяжно кричал баклан, и хотелось плакать от собственного бессилия, от странного чувства, что ты одна в черном плену детских воспоминаний, в непреходящей скорби, в муках и тоске, и нет уже души, к которой бы тянулось сердце, потому что все лица слились в одну тупую и ненавистную рожу, которая будет хохотать над твоим гробом.
Моя сестра легла на спину и медленно запела «Очи черные». Я прислушивалась к ее голосу и вдруг ощутила в себе странную, немотивированную радость оттого, что я живу, что я снова проснулась этим утром с непобедимой верой в то, что пришла в этот мир для блаженства. В тот момент я вдруг поняла, что закон, по которому неумолимо движется колесница мироздания, чужд или вне добра и зла, лжи и истины и подчинится лишь суровой логике одинокого появления человека в мир расцвета, заката, болезни и смерти. Я почувствовала, как мой дух наполняется радостью, — мне хотелось смеяться, и эта веселость, обретенная даже на пути страдания, казалась мне величайшим достижением человеческого сердца, тайной всех искусств и их единственной целью. Я поняла, что мир начинался блаженно, блестяще, по-весеннему прекрасно в сновидении улыбающегося Бога, который, играя, бесконечно творил жизнь, ее свет и ее радость. С ужасом и стыдом задумавшись над жестокой игрой человеческого существования, глядя на вечно вертящееся колесо алчности и страданий, увидев и поняв бренность сущего, глупость и жестокость человека и в то же время его глубокую тоску по чистоте и гармонии, я осознала, что мир будет вечно очищаться в золотых снах Бога, возвращаться к собственной имманентной наивности и восторгу.
Море молчало. Но даже в неколебимом его молчании мне виделось в то утро нечто обнадеживающее — ведь в конечном счете даже соленая, слепая вода, напитавшая свои недра чудовищами, принимала солнечные лучи и улыбалась в их свете.