Отец Николай вступил в возраст Христа. В его словах, взгляде читалось глубочайшее спокойствие, готовность хоть сию секунду предстать пред Высшим Судиёй. До времени этот скромный священник, служивший далеко от центра, был мало известен и лишь в последние два года заговорили о нём, как о неколебимом ревнителе церковного благочестия. В его уединённом храме у платформы Пискарёвка собирались тогда, когда опасались многолюдья Воскресенья на Крови – например, для хиротонии епископа Максима (Жижиленко). Рассказывали, что у отца Николая была возможность обеспечить свою и своих родных безопасность. Причём для этого не нужно было становиться осведомом у ГПУ, присягать власти и Страгородскому. Нужна была сущая малость – обвенчать крупного партийного деятеля с полюбившейся ему девушкой. Девушка оказалась верующей, и всесильный член ЦК решился исполнить её каприз. За церковный брак исключали из партии, поэтому нужно было уединённое место. Отцу Николаю предлагалось заступничество с весом в Кремле, всевозможные щедроты… Но батюшка ответил отказом: он не мог допустить к церковному таинству отпадшего от Церкви коммуниста. Вероятно, нашёлся другой, не столь ревностный священник, а отцу Николаю и его семье помочь теперь было некому.
Страдная пора настала на Шпалерной. Каждый день принимал Большой Дом новых постояльцев: мужчин и женщин, стариков и юношей, учёных и священнослужителей, дворян и рабочих, офицеров и малограмотных мужиков – и приходилось удивляться одному: как вмещает он такое скопище людей? Дисциплина и ещё раз дисциплина! Вот, втолкнули нескольких ещё не пришедших в себя, растрёпанных с воли новичков – им отводится пятачок свободного места возле параши, откуда по мере «ротации кадров» неделями, месяцами продвигаются они к вожделенной досочке, положенной на выступы между двумя кроватями, и, наконец – вершина блаженства! – до самой кровати…
Лёжа на своей досочке, отец Вениамин чувствовал облегчение оттого, что больше не приходится вдыхать зловония места для новичков. Впрочем, оно пропитывало всё затхлое помещение. Полутёмная камера почти не проветривалась, в ней было столь сыро, что по утрам стены и пол покрывались каплями воды.
– Радуйтесь, отче, нам отверзнут путь самосовершенствования! – ободрял старик Загоровский. – Вот, и рацион у нас – великопостный.
Что правда, то правда. На пище для такого числа узников ГПУ приходилось экономить, кормили ровно столько, чтобы заключённым хватало сил переставлять ноги: фунт чёрного, непропечённого хлеба, два блюдечка ячменной каши, тарелка жидкости с редкими стружками капусты – таков был рацион в доме на Шпалерной.
К Светлому дню с воли всё-таки удалось передать самые дорогие гостинцы: куличи, крашеные яйца, пасху… Всего по чуть-чуть, понюхать только – но и то уже радостью было. После ночной тихой, полушёпотной службы разговелись дарами заботливых душ. Суд земной ещё не вынес своего приговора, но узники знали, что для кого-то из них разговины эти – последние. И от сознания этого, не высказанного, но живущего в каждом, от молчаливого предуготовления к последнему часу по-особенному звучали в камере №21 самые радостные слова в человеческой истории:
– Христос Воскресе!
– Воистину Воскресе!
Глава 8. Встреча
Отец приехал нежданно, лишь за несколько часов известив телеграммой. Едва получив её, Замётов засобирался в Посад, на ходу распоряжаясь:
– Сейчас возьмёшь деньги, сколько надо, поедешь на вокзал и жди своих. Как явятся, наймёшь ломового или двоих, если нужно, и вези их к своему ротозею-братцу, а я его предупрежу.
Агалая проглотила обычный оскорбительный в отношении брата тон мужа и лишь робко спросила:
– Разве они не могли бы переночевать у нас? Я думала…
Взгляд мужа был куда красноречивее, чем могло быть вслух отпущенное «дура».
– Не хватало ещё, чтобы все узнали, что я покрываю и даю убежище кулаку! Да если об этом узнают
– Прости, я просто растерялась…
Замётов был сильно раздражён. Что ж, справедливости ради, он имел на это все причины. Спасая от расправы тестя, он подвергал себе едва ли ни большему риску, чем когда в Восемнадцатом помогал бежать из Ярославля уцелевшим мятежникам.