На сцене бегали мы – артисты этого театра. Таскали ширмы, изображали то народ, разоружавший солдат, то солдат, братавшихся с немецкими солдатами, то рабочих, то буржуев. Каждый играл по нескольку ролей. Я играл, между прочим, и Милюкова. Роль сочинил себе сам, переписав в Ленинской библиотеке из старых га-зет несколько речей Милюкова в дни Февральской революции. Мне было восемнадцать лет. Седые усы и парик ничуть не делали меня похожим на министра. Потом я играл раненого солдата и умирал на поле боя. Но я так неестественно стонал, что Экк выгнал меня со сцены. Обиженный, я пошел в партер и сел рядом с Назымом. Он удивился:
– Почему ты, брат, не можешь стонать? Смешной человек!
А на сцене разворачивалась история бедной фабричной девушки. Баян играл самую знаменитую в те годы песню «Кирпичики». Вот по этой песне и было сочинено обозрение. Короткие сценки перемежались кинокадрами на экране. Потом опять шли малохудожественные сценки. Мы взад и вперед таскали ширмы. Прожекторы бегали за нами. Баян наяривал «Кирпичики». В финале все кричали «ура» и снова пели «Кирпичики». Потом расходились по домам. Актеры и публика, которой становилось на наших спектаклях все меньше и меньше, были недовольны:
– Что это за театр, где все время показывают тьму!
Нун Ха снимал комнату на Тверском бульваре, иногда ночевал у Экка на Арбате. После спектакля мы гурьбой шлялись по бульвару, спорили, хохотали…
Назым был очень занят в университете, писал, все время писал пьесы и стихи. После того как прогорели наши спектакли и нас выдворили из «Ша нуар», мы стали играть по клубам. А в дни, когда не было спектаклей, все вместе сочиняли новые пьесы. В драме Хикмета «Кто виноват» я играл старого профессора. Судя по общему мнению, я играл ужасно, комиковал… Пьеса была слабая, наверно самая плохая у Назыма. Он и сам так считал.
Но зато впереди были у нас огромные дела. Назым и Экк решили создать две театральные многосерийные эпопеи. Одна – «Государство и революция». Другая -«Империализм как высшая стадия капитализма»… Ни больше пи меньше. А пока Назым написал пьесу «Все – товар» – о горестной судьбе великого ученого в капиталистической стране. Буржуи погубили сначала дочь ученого, затем самого ученого, затем его открытие – лекарство против туберкулеза. Владельцам туберкулезных больниц и санаториев было невыгодно это лекарство.
Пьеса, носившая подзаголовок «Первый урок сценического марксизма», нас всех очень увлекла. Мы распределили роли, стали репетировать. Но тут театр закрылся. В скором времени Назым уехал из Москвы и в двадцать восьмом вновь оказался в Турции.
До отъезда мы часто встречались. Имя его изредка появлялось на страницах газет. Он нравился. Был талантлив, умен, приветлив.
Иногда Назым по-турецки читал нам свои стихи. Мы ничего не понимали, разумеется. И вместе с тем могли часами слушать, как музыку, звучные словосочетания. Читал он прекрасно, нараспев, будто тут же сочиняя… Иногда в незнакомой речи блестели знакомые слова – «революция», «Ленин», «коммуна», «оркестр», «Аврора»…
Как-то мы с Виктором Гусевым зашли к нему на Тверской бульвар. Он был болен. То ли грипп, то ли ангина. Он с трудом привыкал к нашему климату. Лежал на железной кровати в крошечной комнатке (потом, когда я читал в газетах о Назыме в турецкой тюрьме, перед моими глазами всегда возникала эта железная койка, и знакомые его голубые глаза, и жесткие темно-рыжие волосы, и рука с карандашом на блокноте).
Он работал. Писал. Увидел нас, обрадовался. Начал читать по-турецки. О мировой коммуне-оркестре. Потом о больном Колоссе Родосском, всунутом в американские ботинки номер сорок пять… С нами зашла еще одна девушка. Актриса с ярко накрашенными губами.
– Такой рот, как будто ты кушал кровь, – сказал Назым актрисе.
Когда мы уходили и были уже на лестнице, актриса призналась, что ей очень не хотелось уходить. Хотелось остаться с больным, пожалеть его, вылечить… Уж очень он беззащитный, слабый.
Это Назым-то слаб! Да он, пожалуй, один из самых сильных людей на земле.
А через несколько дней Назым поправился и снова сидел на репетиции «Первого урока сценического марксизма»…
После гибели «Метлы» мы не виделись двадцать четыре года.
Встретились в Москве. Как-то наспех, в Союзе писателей.
Поздоровались за руку.
– Ты меня помнишь?
– Ну как же…
Ему было не до меня. Шло собрание, митинг, он выступал. Затем уехал. Затем приехал и болел. И только через какое-то время я пришел к нему в Переделкино на дачу. Он принял хорошо. Вспомнил «Метлу», Экка…
Я к нему стал изредка заходить. Не пропускал ни одной его премьеры. Он платил мне тем же. Смотрел мои пьесы в Театре Советской Армии…
И вот теперь мы, через тридцать шесть лет после нашего знакомства, здесь, на румынской земле.
Приехали в Констанцу поздно. Промчались через весь город и потом покатили дальше – в Мамаю, в отель бывший «Император»…
Перед нами было Черное море. Недалеко в городе – памятник Овидию. Поэт стоит у моря и смотрит вдаль, на родную страну, изгнавшую его.