Дядя удовлетворенно улыбнулся. Затем каждой задал древний вопрос: «On leur demand a toute, les vnes apres les autres, celuy qu'elles veulent des ieunes hommes du bourg pour dormir auec elles la nuict prochaine»[160]. Я вынужденно цитирую документы, поскольку опасаюсь, что печаль моя порой искажает факты, а я не хочу отталкивать их, ибо факт – одна из возможностей, игнорировать которую мне не дано. Факт – грубый заступ, но пальцы у меня посинели и кровоточат. Факт – как блестящая новая монета, и тратить ее не хочется, пока она не покроется царапинами в шкатулке, и всегда это будет ностальгическим финальным жестом банкротства. Удача ушла от меня.
– С каким молодым воином ты будешь сегодня спать?
Каждая девушка назвала имя своего любовника на этот вечер.
– А ты, Катрин?
– С колючкой.
– Хотелось бы на это посмотреть, – зафыркали все.
О Боже, помоги пройти сквозь это. У меня испорчен желудок. Я замерз и ничего не знаю. Меня рвет в окно. Я издевался над Голливудом, который люблю. Представляешь ли ты, что за слуга все это пишет? Старомодный Пещерный Еврей выкрикивает свои мольбы, в трясучке выблевывает страх в свое первое лунное затмение. Аау аау аау аайуууууууууу. Приспособь к чему-нибудь эту молитву Тебе. Не знаю, может, надо с эффектом тысячеголосого хора, вроде «посмотрите на лилии»[161]. Обработай эту кучу поблескивающими плоскостями снежных лопат, ибо я создан для постройки алтаря. Я создан для того, чтобы освещать странный маленький шоссейный алтарь, но тону в древней цистерне со змеями. Я создан для того, чтобы запрягать пластмассовых бабочек в авто на аптечных резинках и шептать: «Посмотрите на пластмассовых бабочек», – но дрожу в тени пикирующего археоптерикса.
Мастера Церемонии (les Maistres de la ceremonie) позвали всех юношей, которых назвали девушки, и, рука об руку, они в тот вечер пришли в длинный дом. Там были расстелены подстилки. Они улеглись по всей хижине от одного конца до другого, попарно, «d'vn bout a l'autre de la Cabane»[162], и начали целоваться, ебаться, сосать, обниматься, стонать, сдирать с себя кожу, сжимать друг друга, грызть соски, орлиными перьями щекотать хуи, переворачиваться, чтобы подставить другие дырки, вылизывать друг другу складочки, хохотать, глядя как смешно ебутся другие, или замирать и хлопать в ладоши, когда два кричащих тела входят в оргазмический транс. Два вождя в разных концах хижины пели и трясли черепаховыми трещотками, «deus Capitaines aux deux bouts du logis chantent de leur Tortue»[163]. К полуночи дяде стало лучше, он поднялся со своей подстилки и медленно пополз по хижине, останавливаясь то тут, то там, чтобы положить голову на чью-нибудь ягодицу или сунуть пальцы в сочащуюся дыру, засовывая нос между «попрыгунчиками» ради микроскопических перспектив, все время рассчитывая увидеть необычное или пошутить над нелепым. Он тащился от одной фигуры к другой, красноглазый, как киноманьяк с 42-й улицы, то легонько щелкая по дрожащему хую, то хлопая по чьему-то коричневому боку. Все ебли были одинаковы, и каждая отличалась от других – вот оно, великолепие лекарства старика. Все девушки вернулись к нему, все его перепихоны в папоротниках, все кожистые дырки и мерцающие окружья, и когда он двигался от пары к паре, от тех любовников к этим, от одной прекрасной позы к другой, от одного насоса к другому, от одного чавка к следующему, от объятия к объятию – он вдруг осознал значение величайшей известной ему молитвы, первой молитвы, в которой явил себя Маниту[164], величайшей и правдивейшей священной формулы. И, продвигаясь дальше, он запел молитву:
Он не пропускал слогов, и ему нравились слова, которые он пел, потому что, выпевая каждый звук, он видел, как тот превращается, и каждое превращение было возвращением, а каждое возвращение – превращением.