От поисков ответа на этот вопрос у тебя болит голова, и две дырки в ней все только усугубляют. После того как ты попался Ману на перевоспитание, ты думал, что достиг дна, что терять уже нечего, и как же ты ошибался. Ты еще мог потерять Бона. И остатки иллюзий. Не говоря уже о жизни. К счастью, ты взял наконец себя в руки, хоть ты и, к несчастью, мертв. Наверное, ты больше не преисполнен жалости к себе, ведь ты теперь никто, и у тебя не осталось больше себя, чтоб его жалеть. Что ты еще можешь потерять? Поистине ничего, да только ты теперь знаешь, что бывает дороже свободы и независимости – ничего, что самое святое – ничего! Смех, да и только! Однако единственная революция, которой ты можешь быть предан, – та, что заставляет тебя хохотать, хохотать, хохотать, потому что любая революция гибнет, когда перестает быть абсурдной. И это тоже, кстати, диалектика – принимать всерьез революцию и не принимать всерьез революционеров, потому что когда революционеры относятся к себе слишком серьезно, то начинают палить из оружия, заслышав взрыв смеха. И стоит этому произойти – все кончено, революционеры стали государством, государство стало репрессивным, и пули, которыми раньше стреляли в угнетателей во имя народа, полетят в народ от их же собственного имени. Поэтому народ, который хочет выжить и увернуться от пуль, должен оставаться безымянным.
Что до тебя, человека без имени, без государства и без себя самого, – пуля так и осталась в твоей башке, застряла в пломбе между двумя твоими сознаниями, так же упорно, как жилистое мясное волоконце между зубами. Ты раскачиваешь пулю мыслями, но вытолкнуть не можешь. Пуля с твоим именем забралась туда, где никто не увидит ни ее, ни твоего имени, от такого можно сойти с ума, да только ты уже и так, похоже, сумасшедший. Наверное, ты совсем уже бредишь, раз написал эту исповедь, хотя, может, ты находишься во власти того же порыва, что побудил Руссо написать свою исповедь, признать, что «я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете»[26]. Ты преследовал сам себя, пока писал эти страницы, но еще тебе казалось, будто на них постепенно наползает тень другого, и от этого какого-то сверхъестественного чувства тебе делалось не по себе, словно бы кто-то следил за тобой – кроме тебя самого.
И вот однажды утром – наконец-то! – эта тень стучит в дверь.
В дверь стучат, говорит лежащий в своей кровати добрый старый господин.
Ты не можешь встать с постели, потому что не можешь справиться с головной болью, вызванной пулей. Ты не встаешь и ничего не говоришь, но в дверь снова начинают стучать.
Простите, говорит добрый старый господин. В дверь стучат.
В дверь стучат. Стучат. И стучат, и наконец ты берешь в руки то, что от тебя осталось – с учетом пули в голове, – и говоришь: войдите.
Дверь открывается, и твою комнату заливает утренним светом, потому что ваши окна закрыты светонепроницаемыми шторами. Ты щуришься и сквозь слепящую дымку видишь, как он входит – тень, окруженная сияющим ореолом, подсвеченная нимбом. Ты вскакиваешь с кровати, вскидываешь руку, чтобы закрыться от света, – руку с горящим тавром твоей клятвы. Это – неужели? – другую руку ты нерешительно тянешь к стоящей в дверях тени – да! Это он! Он пришел! Наконец-то!
Отец? – говоришь ты срывающимся голосом. Отец!
Он входит в комнату, в руках у него сумка. Он швыряет ее к изножью твоей кровати, она тяжело падает – шлеп, и когда он принимается ее расстегивать, ты узнаешь свой кожаный саквояж. Он засовывает в него руку и вытаскивает оттуда туфли – твои красивые, начищенные до блеска коричневые оксфорды «Бруно Мальи»! Тень бросает их на пол, снова лезет в саквояж и вытаскивает, одну за другой, видеокассеты с оргией, которые ты опознаешь по почерку соблазнительной секретарши на ярлычках. Затем тень снова лезет внутрь, засовывает руку еще глубже, до самого двойного дна, вытаскивает два тома твоей исповеди, беленьких, перехваченных резинкой, и бросает их тебе на колени, семьсот с лишним страниц, приблизительно четверть миллиона слов, и ты поражен их весом, их плотностью, чудом их существования, добытого из ничего. Но это еще не все. Саквояж, похоже, бездонный! Тень вытаскивает самую прекрасную вещь, которую ты только видел за все время твоих лишений в «Райском саду»: сверкающую бутылку виски «Джек Дэниэлс»! Детка, любимая, а ну иди к папочке! И наконец, другой рукой он вынимает такой же сверкающий серебристый револьвер. Какое-то время ты, как загипнотизированный, смотришь, как свет отражается от этого револьвера. Но затем поднимаешь взгляд. Твои глаза привыкли к утреннему солнцу, и теперь ты ясно видишь лицо тени. Никакой это не отец, а самая теневая из всех теней, человек, который точно знает, чего ты хочешь, старый индокитайский ловкач.
Говорил я тебе никогда не предавать свои мысли бумаге, тупой ты ублюдок? – замечает Клод, одной рукой протягивая тебе святую воду, а другой целясь из револьвера в твое исколотившееся сердце. И сними ты уже эту дурацкую маску.