В те дни быть сумасшедшим не считалось позором, но, с другой стороны, и особой чести тебе не делало. Мы, побывавшие на войне, восхищались теми, кто сошел там с ума, ибо понимали, что свело их с ума что-то непереносимое. Непереносимое для них потому, что они сделаны из более тонкого и хрупкого металла, или потому, что они по простоте душевной поняли все слишком ясно.
Можно было еще много написать о бедном Скотте, о сложных его трагедиях, о его щедрости и верности, и я написал — и не включил. О нем написали другие люди, и тем, кто писал о нем, не зная его, я старался помочь, рассказывая о том, что я знал, — о его великодушных и добрых поступках. Но книга эта — о первой части парижской жизни и некоторых подлинных ее аспектах, а Скотт не знал этого раннего Парижа, в котором мы жили и работали, который любили и который всегда казался мне не похожим на все, что я читал о нем. Весь тот Париж не уместить ни в какую одну книгу, и я пытался писать по старому правилу: насколько хороша книга, судит пишущий ее по тому, насколько хорош материал, от которого он отказался. Выпало много интересного и поучительного, и эта книга — скорее попытка отцедить, чем расширить. Тут нет Андре Массона и Миро, хотя им полагалось бы быть, нет Жида, учившего меня, как наказывать кошку; нет ничего о том, как Эван Шипмен и Гарольд Стернс размотали наследство Эвана, когда он достиг совершеннолетия, — но это история прямо из Достоевского. Не включил я ни «Стад Анастази» на улице Пельпор, где боксеры работали официантами, ни тренировки Ларри Гейнса, ни замечательные бои в старом Зимнем цирке и в Парижском цирке, ни многих моих лучших друзей — Билла Берда, Марка Стрейтера, — ни Шварцвальд, ни рассказы об Эзре и Элиоте и о «Bel Esprit», ни о том, как Эзра оставил мне банку с опиумом для Чивера Даннинга, ни правду о Форде. Я сокращал безжалостно, и надеюсь, что от этого оставшееся станет сильнее. Я выбросил и то, как началось с Полиной. Хорошо было бы закончить этим книгу, только было это началом, а не концом. Так или иначе, я написал это и не включил. Рассказ цел, им откроется другая книга. Описать это можно только беллетристически. Здесь больше всего счастья, и это самая грустная книга из всех, мне известных. Но она будет позже.
Париж никогда не кончается, но это, может быть, даст вам верное представление о некоторых людях, местах и стране в то время, когда Хэдли и я верили, что мы неуязвимы. Но мы не были неуязвимы, и так закончилась первая часть Парижа. Теперь никто не поднимается в гору на лыжах, и почти все ломают ноги, и, может быть, все-таки легче сломать ногу, чем разбить себе сердце, хотя говорят, что разбивается все, а сросшееся иногда становится еще прочнее. Так ли это, не знаю, хотя помню, кто это сказал. Но таким вот был Париж в ранние дни, когда мы были очень бедны и очень счастливы. Есть другая книга о том, чего недостает здесь, и, конечно, всегда есть истории, которые утрачены.
Таков пока что конец. Париж никогда не кончался. Но это конец первой основной части Парижа, которая всегда казалась мне отличной от того, что я читал о ней.
Очень много еще следовало написать о Скотте, о его сложных трагедиях, его великодушии и верности; я написал это и не включил. О нем написали другие люди, и я старался помочь им в том, о чем знал. Эта книга — о первой части Парижа, а Скотт не знал того раннего Парижа, который знали и любили мы и в котором работали. Этот Париж не уместить в одну книгу, и я пытался писать по старому правилу: насколько хороша книга, судит пишущий ее по тому, насколько хорош материал, от которого он отказался. Вторая часть Парижа была прекрасна, хотя начиналась трагически. Эту часть, часть с Полиной, я не выбросил, а приберег для начала другой книги. Эта история — начало, а не конец.
Книга может получиться хорошей, она рассказывает о многом, чего никто не знает, в ней есть любовь, раскаяние, покаяние и невероятное счастье, и последняя печаль.
Эту часть, часть с Полиной, я не выбросил, а приберег для начала другой книги. Она называется: «Рыба-лоцман, богачи и другие рассказы».