Эх, черт, помидоры… А, пускай Тамарка соберет. Пропал дом, Катька его в два счета продаст. Пропала земля. Каждый клочок тут на брюхе облазан и потом полит, двенадцать соток родимых. Шестнадцать почти годков на карачках с утра до ночи, точно смертные грехи замаливала…
Да разве она одна так? По всей земле на своих клочках тетки ползали на коленках – не свои грехи перед своей землей замаливали. И по всей земле, на мамаш своих сверху вниз смотря, презрительно ухмылялись парни и девки – вот чего еще выдумали за десять рублей ковыряться, удавиться можно.
Проще надо жить, мамаша, проще. Ограбить кого-нибудь – и в Тунис. На чужое море, на чужие хлеба…
Пропала земля!
А она в красных сапогах сидит и воображает. Торжествует! Мать продала, дочь продала, позор свой продала – и красуется на всю Россию.
Не дам я тебе торжествовать. Не пройдет твой фокус.
Обладила что надо на чердаке, примерилась. Может, тряпицу подстелить? Шурка весь обгаженный был тогда. Подстелю. Нечего людям свое дерьмо оставлять, хватит с них Катьки, которую после себя оставлю.
Теперь записку. Валентина Степановна крякнула в досаде – давно ничего не писала, рука стала как копыто.
Что там пишут-то? Шурка написал, что «никого не винить». Нет, не пойдет, «никого не винить»! Кстати, кому писать, непонятно. Людям? Вообще людям? Милиции?
Глупости, напишу Тамарке. Она и придет за телом, так. Больше некому.
Валентина Степановна помыла остатную посуд у, поставила телефон на зарядку, надела приличное черное платье с белым воротником и вырвала лист бумаги из Веркиной школьной тетради.
«Тамара! – написала Валентина Степановна. – Я на чердаке. Ты меня прости и устрой все по-человечески. Деньги, все что есть, на столе на кухне. Позвони Кате и скажи, ее телефон у меня в телефоне записан “Катька”. Прошу после моей смерти в моей смерти никого не винить, а что у меня дочь прости-господи, это мой крест. Я его несла всю жизнь и больше нести не могу. Перед людьми стыдно, хотя люди сами сволочи хорошие…»
Тут Валентина Степановна почувствовала, что забирается в дебри парадоксальных рассуждений, и последнюю фразу вычеркнула. Осталось просто – «перед людьми стыдно».
«Тамара, весь мой урожай твой, еще раз прости меня, голубка. Но ты тоже виновата. Зачем ты не прогнала этих гадов с телевидения? Документы оставляю тоже на столе в кухне. Съезди в город, закажи молебен мне за упокой, а то наш поп, сама знаешь, заладит грех, грех. А где меня не знают, так, может, проскочит. Не хочу больше жить и не буду. Внучке моей Вере подольше не говорите, прошу! Потом скажите, что бабушка заболела и умерла. Не травите девочке душу, столько перенесла. Но когда время пройдет, ты, Тамара, все ей скажи и записку мою покажи.
Валентина Грибова».
Число-то какое? А, в телефоне есть. Вот ведь хитрое животное: лежал мертвый сколько времени, а даты показывает как живой.
Двадцать пятое сентября.
Еще звоночек сделать надо.
– Тамара?
– Ой, Валюша, а я все думаю, звонить, не звонить. Я не знаю, ты как, видела? Программу с Катей видела?
– Видела.
– Валюша, ты на меня сердишься, но я тогда ничего не могла поделать, они такие настырные… Но ты все правильно сказала, хорошо сказала, ты как там? К тебе зайти? Ты что молчишь, Валюшечка?
– Сегодня не надо ко мне заходить. Я спать пойду сейчас, хватит с меня. Ты завтра зайди утром, ладно?
– Валя, а может, мне сейчас зайти? – вдруг заартачилась Тамара. – А что ты там одна сидишь и думаешь неизвестно что. Ты что делаешь, Валь? А давай с тобой посидим, поговорим. Всякое бывает, Валь…
Соглашайся, Валентина Степановна! Одно слово скажи: да, подруга, заходи. Расскажи ей все, что накипело в душе, изойди словами простыми, битыми-перебитыми, поругайся всласть, порыдай, покричи, нарежь-зажарь вдругорядь картошки, напейся, в конце концов, позвони Катьке, обложи ее матюгами – жизнь, Валентина, жизнь… А помидоры, Валя, помидоры какие, ведь созреют не сегодня завтра, а, Валь!
Но Валентина Степановна сказала: «Нет».
Нет.
Завтра, Тамара, завтра.
И приколотила записку к входной двери.
Вот теперь, дорогая моя дочка, и будет у нас с тобой последний и окончательный расчет. Не будет по-твоему. Не будешь ты царить-торжествовать надо мной. Того, что я сейчас над собой сделаю, никогда, ни за какие твои позорные деньги твоя дочь тебе не простит. Не простит и не забудет.
Мой грех – мой ответ, да только по-моему выйдет, а не по-твоему, и выйдет по справедливости. По правде!
Ты останешься навеки одна – и без дочери, и без матери.
Навеки одна. Навеки.
Одна.
Глава тридцатая,
последняя
– Я смотрю, ты перестал фрукты кушать! – фыркнула Эгле, растянувшись на диванчике, в клетчатой кепке и пиджаке с засученными рукавами, чистый парижский гамен, сорванец, мальчишка. Сама пришла – чудо какое-то.
– Ты прости, я про твой дэ эр забыла, но вот тебе подарочек, – она протянула Андрею солидный том Матисса. – Любишь дедушку Анри?