Легкомысленному безалаберному мальчишке, который когда-то ходил во всей беззащитности, а теперь прикрылся животиком, бороденкой и проплешиной, выпало рождаться к новой жизни много раз. Прежде чем осесть вот здесь, в двушке на Второй Брестской, без профессии и без семьи, он погулял по свету вплоть до того возраста, в котором среднестатистический российский мужчина покидает этот свет. Но Валера никак не мог поверить в то, что ему скоро шестьдесят, и не понимал, что это такое. Часто воспалялись и слезились глаза, сердце ныло от тонкой острой боли, да и богатырский конь, так сказать, не всегда по зову вставал перед богатырем – но в целом Валера был тот же самый, что и двадцать, и сорок лет тому назад. Младшенький, забалованный. Подсаженный на любовь, как на иглу. Как мало ее было в Америке, где пришлось кантоваться таксистом одиннадцать лет! А здесь: гитару взял, улыбнулся, запел –
И готово, полилось в ответ из зала, только подставляй ведро. Поразительно, до чего здесь любили за песню. Песня и была, собственно говоря, национальной валютой душевной купли-продажи. Кому на Руси жить хорошо – мужчине с гитарой…
Хорошо?
Валера поскреб бороду – завтра вымоюсь, сейчас неохота. В коридорчике висели его плакаты восьмидесятых годов, еще те, где имя-фамилию набирали красным, а место выступления темно-синим, и фото черно-белое. Так у всех. Он шел в волне. Теперь волна прошла, и мужчины с гитарой вызывали смех и жалость, теперь уже за голую песню, без шоу, без раскрутки, давали всего ничего. Но давали. Завтра в Музей истории демократии придут человек семьдесят наверняка.
Последнее время в его жизни стали появляться женщины за сорок с экзотическими именами – Изольда, Регина и даже одна Виринея. Раньше им было никак не пробиться на авансцену из-за плотных рядов Наташ и Даш. Нынче Наташи-Даши поредели, их отнесло другими волнами. Милые птицы! Он никогда не бранил женщин за глупость – Боже, если они поумнеют, как и жить-то после этого. А они умнели, в их дивных глазах все чаще плескались насмешка и презрение, тем более ужасные, что женщины от реформ похорошели, приоделись, заблистали.
«А мы-то все те же… – подумал Времин. – Клетчатая рубаха, щетина и перегар…» Боже, Боже, ни о чем не прошу – но оставь мне на мой век
Вот Виринея. Крупная брюнетка, обожавшая серебро, служила корректором «Метеор-газеты». Увлеченная Времиным, она решила наконец испытать на пятом десятке так называемую «французскую любовь», о которой постоянно писали в ее газете и которую русские мужчины обычно трактуют исключительно в свою пользу. Эксперимент Виринеи провалился до дна. Она заявила Времину, что это бесконечно противная тошниловка и заниматься этим бесплатно и по доброй воле могут только женщины с каким-то специальным психическим расстройством.
Времин был страшно огорчен. Он и сам никогда не мог понять, зачем они это делают, но ведь вот делали же и не жаловались. Он не заставлял! Он думал, им это нравится. Точнее сказать, он ничего не думал.
Завтра в Музее его ждала Изольда, она и устроила концерт как замдиректора – седая, но еще свежая женщина, в душе большая озорница. Двадцать лет назад Изольда посмотрела фильм «Девять с половиной недель» и осталась ему верна (как идеалу половых шалостей). Зачем он бежал с родины этой картины? Там на его щербатую улыбку и рыжеватую бородку клевали точно такие же Изольды. Но редко.
Бесконечный запил жены про его распущенность Валера воспринимал как обязательный фон жизни. Или что-то вроде процента отчислений от личных удовольствий на счет супруги. Он не занимался самооправданиями, потому что чувствовал естественное право человека на все виды материального. Отчего люди каждый день едят новую пищу, частенько покупают новую одежду? Это разве требует оправданий?
А они обижались. Все что-то хотели получить за любовь. Каких-то гарантий. А надо любить бескорыстно! Отдала что могла – и ступай к другим. Уже написан Вертер…
Вообще все написано. Даже «Моя пушинка». Валера не сочинял новых песен, да никто и не требовал. Последнюю песню придумал восемь лет назад, в Америке.
Ну, так себе вышла песенка. Не про суть. В Америке теперь и не строили «неба гробы» – немодно. Их бешено строили в России – такая судьба, все делаем на сто лет позже и на сто драконов страшнее.
Времин опять вздрогнул, когда зазвонил телефон. Аппарат был старый, пятидесятых годов, и заявлял о себе так грозно и требовательно, будто на том конце находился сам товарищ Сталин, собирающийся расспросить товарища Пастернака о ценности товарища Мандельштама.
– Привет, дядька-Валерка, – сказал Андрей. – Племяшку-то помнишь?