Выйдя на дорогу, она нагнала гурьбу молодежи. Был тут Винцас Бальсис с Гене, Марце Сташите, молодая Норейкене и еще несколько девиц и парней из Шиленай, Юодбаляй и Карклишкес. Вечер был тихий и теплый. Не шевелились склоненные макушки придорожных берез. На западе пламенела заря, а с противоположной стороны над пригорком поднимался большой, красный, словно дымом затянутый, диск луны.
Они шли, вспоминая всякие припевки, тут же присочиняя новые, пересмеивались, дразнили друг друга, стращая панами, приказчиками, войтами и подзадоривая на всякие проказы.
Однако сквозь эти шутки и шалости пробивались скорбь и обида.
Когда наскучили запевки и всякие проказы, некоторое время все шли притихшие, задумчивые. Зори продвинулись в северный угол неба, и появившиеся там облачка теперь пылали, как уголья в костре. Луна съежилась, поблекла, выцвела. По долинам брела ночь.
Вдруг Винцас Бальсис вскинул голову, перевел дыхание и звонко затянул:
И все дружно подхватили:
Знала эту песню и Катрите, не раз сама ее пела. Отчего же теперь так сжимается сердце, и от каждой строки — все больнее? Уведут ту сестрицу за сине море, где не услышит она ни как батюшка вздыхает, ни как матушка рыдает, ни как братцы играют, ни как сестрицы распевают.
А конец песни так скорбно и образно обещал, что ждет ее у этих разгульных панов:
Пан Скродский у себя на террасе курил трубку и наслаждался чудесным вечером. Только далекие выкрики возвращавшихся с работы хлопов нарушали благословенное спокойствие.
Но вот зазвучала песня. Ровная и широкая, печальная и стройная. Вслушивается пан Скродский — и встает перед ним образ синеокой, светлокосой девушки. Не ее ли голос звучит в этой грустной песне? Даже и в тёмной глыбе мужичья сверкают какие-то песчинки красоты и искусства! В возвышенном настроении пан Скродский следит, как голубая струйка извивается в вечерней прохладе над его трубкой.
Через неделю после уборки в хоромах к Кедулисам прискакал войт Курбаускас с панским приказом доставить Катре в усадьбу — паненка через несколько дней приезжает. При этом войт прикидывался чуть ли не благодетелем.
— Глянь-ка только, Кедулис, какое тебе счастье привалило! — говорил он, подбоченясь. — Коли сумеет дочка паку потрафить, и барщину и повинности вдвое скостят, и выкуп будет не тяжелый. Ну, девица, собирайся! Завтра утром явись в поместье к пану Пшемыцкому.
Каждое слово войта было для Катре как нож острый. Напрасно поглядывала она на родителей. Мать вздыхала, украдкой смахивая слезу, а отец злобно косился: видно было, что не потерпит никаких прекословий ни от дочери, ни от матери.
— Ладно, пан войт, — с низкими поклонами провожая Курбаускаса, лепетал Кедулис, — завтра с утра сам ее, папу управителю предоставлю.
Избегая причитаний старухи и попреков дочери, он ушел в кузницу приварить лезвие к искрошившемуся топору.
По дороге размышлял. Дочь он не жалел — важнее ее заработки и панское расположение. Только Мацкявичюса боязно. Но стоит ли трусить?.. Ксендз грозился проклясть и не принять на освященное кладбище, ежели он свяжется с жандармами и полицией, выдаст бунтарей. Ну, в полицию он на негодников не донесет, а пана слушаться обязан. На то и крепостной. Пан требует, чтобы Катре работала в поместье, так как тут противиться? Ксендз это должен понимать. И Кедулис уже спокойно размышлял о том, как завтра поведет дочку в хоромы.
А Катрите укладывалась и посматривала, как бы сбегать навестить подружек, особенно Генуте и Онуте. Село уже знало — Катре Кедулите забирают в имение. Всяко об этом толковали. Одни сочувствовали, жалели, что, угодив в лапы к Скродскому, зазря может пропасть такая красивая девушка; другие завидовали Кедулису — все видели, что управитель и войт уже не так его донимают с барщиной и повинностями, как прежде.
Когда Катре входила к Бальсисам, Винцас с Гене только что вернулись с барщины, а отец с Онуте — со своей полоски: ячмень посеяли. Винцас был мрачен, сердит, Гене — печальная и усталая. Управитель и войт гоняли их на самые трудные работы, а приказчик нет-нет да и шнырял кругом, шпынял и грозил пожаловаться пану на их нерадивость и непослушание. Невеселым выглядел и отец. С севом запоздали, семян не хватает, а управитель и войт приказали засеять все поле. А то, чего доброго, этот ирод еще отберет хозяйство, сгонит с земли.
— Хоть ты так, хоть ты эдак, хоть из кожи вон лезь — нету жизни, — сетовал старик.