А потом утро настало – они кто где был, так на землю и повалились замертво. Я думал, умерли. Стал могилу рыть, но одному несподручно – решил тебя дождаться или мужиков из Гремихи. А как только стало смеркаться, гляжу: у отца-игумена рука шевелится! Шмяк, шмяк он рукой по земле! Потом и Никишка заворочался – ревет, утробой гудит! Тогда я сюда опять спрятался, так и сижу, а они здесь бродят: коров всех задрали, лошадь растерзали на куски. Пытались в окно залезть, да оно, вишь, узкое. Так отец-игумен в него голову просунул, глядит на меня, зубами щелкает! Как я от страха не помер – не знаю!
– Пойдем, – сказал ему Максим. – Все позади.
Сорока открыл дверь и вышел на дрожащих, подгибающихся ногах. Тут как раз подошел Фрязин, поигрывая грязным, окровавленным бердышом.
– Ну-ка, парень, покажи руки, – сказал он.
Сорока вытянул руки к нему, и тут только Максим заметил, что на левом запястье виднеется посиневший неровный кружок – след от зубов с засохшей кровью.
Фрязин нахмурился.
– Давно тебя укусили? – спросил он. – Вчера или сегодня?
– Вчера еще, – ответил Сорока. – Это меня в первую минуту, как все началось, Никишка хватанул. А я ведь даже и не понял еще, что они забесновались все. Думал шутит он. Кричу: отстань, черт! А он как вопьется сильнее, до кровищи. Насилу я руку у него вырвал.
– И ты, конечно, рану прижечь не догадался? – спросил Фрязин.
– Нет, а надо? По-моему, она и так пройдет, уже почитай и не болит совсем, так, гноится немножко. Это, должно быть, оттого, что я, сидючи в келье, все молился Николаю Угоднику. Отец-игумен всегда говорил, что молитва – недугующих исцеление, а Николай Угодник – тот всех скорбей утешитель. Я-то ему молился, чтоб он бесов из братии изгнал, но это, верно, не в его власти, а вот рану мою…
Но договорить Сорока не успел, потому что Фрязин сделал короткий, почти незаметный замах и обрушил на него бердыш, разрубив от плеча почти до самого живота, едва не располовинив. Сорока повалился на траву, руки и ноги его затрепетали и мгновение спустя он испустил дух, заливая все вокруг волнами крови.
– Ну, раз помолился, то и ладно, – произнес Фрязин, как ни в чем не бывало.
Максим с криком «ты что, Ирод?!» бросился на Фрязина с топором, но тот легко отбил удар и ткнул древком бердыша Максима в живот, так что тот сложился пополам и плюхнулся на траву, хватая ртом воздух.
– Ты… за что… его?.. – прохрипел он.
– Ни за что, – сказал Фрязин совершенно спокойным голосом. – Ему уж было не помочь. Пускай сам не мучается и другим беды не наделает.
Максим сидел на траве, не в силах подняться. Перед глазами плыли цветные пятна, рукой он влез в какую-то лужу и тут же отдернул ее, поняв, что это кровь Сороки. Ему подумалось, вдруг, что Фрязин теперь, чего доброго, и самого его убьет. С такого станется.
– Что же теперь делать? – растерянно спросил Максим, когда вновь обрел способность говорить и оглядел следы побоища вокруг.
– Известно, что, – ответил Фрязин, шумно сморкнувшись. – Спалить это место надо. А то, чего доброго, восстанут они снова или заразится кто. Оно, конечно, они здесь все уже порубленные, но береженого, известно, и бог бережет. Да и вообще, порченую обитель так оставлять нельзя. Люди говорят, в опоганенных монастырях всякая нечисть заводится, может, даже похуже этой. Только сперва… заведи-ка сюда телегу, отец Варлаам…
Поп сделал, что сказано, и они с Фрязиным, стали, как ни в чем не бывало, грузить на нее все ценное, что попадалось под руку: мешки с мукой, бочонки кваса, плотницкие инструменты. Фрязин снял с пояса мертвого келаря ключи и вскрыл кладовую, стал выносить из нее и кидать в кучу одежды. Стеша зашла за ним, вынесла несколько штук тканей.
– Вы чего, это же монастырское добро, – сказал Максим глядя на то, как отец Варлаам деловито выгребает остатки сотов из разоренного и разломанного пчельника. – Грех большой его брать.
– Это теперь ничье добро, – спокойно ответил Фрязин, разглядывая вынесенную из игуменовой кельи узорную кипарисовую шкатулку, в которой позвякивало серебро. – Мы сегодня не возьмем – завтра другие возьмут. Эх, жаль, коров эти твари всех перерезали, нам бы, ох, как пригодились коровки. И лошади – на лошадей прям смотреть больно.
– Что и говорить! – подтвердил отец Варлаам, обсасывая запачканные в меду нечистые пальцы. – Лошадь – первая статья в хозяйстве.
С этими словами он потрепал по гриве запряженную в телегу саврасую клячу.
– Ну, все, – сказал Фрязин, проверив, хорошо ли уложено добро на возу, – сейчас запалим тут все и – с богом!
– Стойте! – у Максима вдруг внутри все похолодело. Он вспомнил, что оставил в келье «Смерть Артурову».