Конечно, и в декабре рассчитывать на выход журнала было утопией, но тогда это почему-то не приходило в голову. Главным было увлечение общим делом, делом, которое заметно приободрило даже тех, кто едва находил в себе силы дойти до столовки. Мы мечтали объединить в дальнейшем вокруг журнала и читательский коллектив — какой же журнал без читателей! Не все же быть Ленинграду в таком положении. И разве регулярный выпуск журнала не будет способствовать подъему духа ленинградцев? Помогла же эта работа нам самим. Таковы были мечты. Хотя если хорошенько подумать, то наверно В. К. Кетлинская с самого начала отлично знала, что даже в Москве выпуск толстых литературно-художественных и общественно-политических журналов временно прекратился, что старейший наш ежемесячник «Красная новь» вообще сам собой ликвидировался. Знала и все-таки создала у нас впечатление нужности и реальности этого дела. На мой взгляд, это один из тех редких случаев, когда «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»… В любом другом случае я, разумеется, за откровенную правду.
Но оказалось, что в эту зиму такой двойной удар было трудно пережить, не опустив руки. И руки опустились. Силы резко упали. В середине февраля через Ладогу началась эвакуация населения. Удалось отправить на Большую землю обессилевших и больных литераторов. В марте отправили и меня. А в мае, как только я немного поправился, я принялся за пьесу… о Колпине.
Почему Колпино? Почему не Ленинград? И даже не Колпино, то есть не пригород, не форпост Ленинграда, а какое-то безымянное, анонимное место, некий осажденный завод. Я сделал это не только для «творческой свободы», как в «Депутате Балтики» и «Беспокойной старости», перенеся действие из Москвы в Петроград и назвав Тимирязева Полежаевым. Есть более существенные причины, и связаны они как раз с блокадой. Прежде всего ленинградские блокадные условия были столь специфичны, что если бы я заострил на них внимание (а это было неизбежно, поскольку Колпино, повторяю, предместье Ленинграда), возник бы ненужный для этой пьесы крен. Да и говоря о ленинградском пригороде, я не мог не говорить о самом Ленинграде, что наверняка сместило бы центр внимания. А говорить тогда о Ленинграде я не хотел и не мог…
Пусть покажется это объяснение чересчур субъективным или риторическим, но в отрыве от Ленинграда, покинув его, я не считал себя вправе писать о нем, больном, израненном. Быть может, потом, думал я, но не сейчас. Вновь доставал и разглядывал столь памятную мне афишу: «Полгода Великой Отечественной войны. 11 января 1942, воскресенье. Литературно-художественное утро. Начало в 1 час 30 минут дня. Писатели, ученые, композиторы, художники об Отечественной войне. Весь сбор поступит в фонд обороны».
«Литературно-художественное утро» — так, немного по-старомодному, был назван в афишах (сколько трудов стоило их набрать, отпечатать!) чуть ли не единственный в ту зиму публичный концерт, происходивший в зале Академической капеллы у Певческого моста, наискосок от Зимнего дворца. На улице было морозно и солнечно, в зале тоже морозно, но, как чудилось, красный бархат кресел и драпировок немного смягчал этот пронзительный холод. И слушатели и участники концерта были одеты в шубы, в шинели и ватники — они берегли каждую каплю тепла, и невольно вспомнилось, как много лет назад Маяковский на этой самой эстраде, когда ему стало жарко, снял пиджак и привычно повесил его на спинку стула.
Сейчас к краю эстрады медленно подошел старый седой человек в длинной тяжелой шубе и тихо заговорил. Мы напряженно вслушивались. И вдруг произошло чудо; голос его окреп, худое лицо осветилось такой неожиданной в этот момент счастливой улыбкой. Он сказал, что, идя сюда, не старался сокращать путь; это, на его взгляд, даже очень удачно, что по причине нездоровья приходилось идти не спеша: дело в том, что сегодня он испытал особенно волнующее чувство радости и гордости — под этим январским солнцем Ленинград был непередаваемо, необыкновенно прекрасен.
Профессор Ильин продолжал говорить, называя известные каждому ленинградцу (и неленинградцу) улицы, здания, знаменитые на весь мир архитектурные памятники, которые деловито старались разрушить осаждавшие город фашисты. Словно бы не сказал ничего особенного — обо всем этом мы и сами не раз писали в газетах, что враг не пройдет, что наш город бессмертен. Но, слушая его, смотря на этого старого больного человека, пришедшего сюда пешком через весь город, трудно было удержаться от слез, слез не боли, не жалости, а восхищения. Видно было, что у этого человека поет душа, очарованная только что пережитой, как бы заново оцененной им красотой родного города. Думалось: если в этих страшных условиях голода, холода люди могут так сильно чувствовать красоту Ленинграда, значит, действительно этот город и живущие в нем — бессмертны… Бессмертны? Город — да, но люди…