«Они — люди ученые, есть как следует не умеют. Ты подай им в маленькой чашке да положи побольше сахару!»
Когда передо мной поставили кисель, я испугался — такой большой чашки мне хватило бы на день. Но в сравнении с чашкой хозяина она и в самом деле была маленькой. Мне ни разу не приходилось есть гречневый кисель с сахаром. Он оказался приторным и мне не понравился. Сделав несколько глотков, я решил было больше не есть. Но тут нечаянно взглянул на А-шунь, стоявшую в углу, и не посмел отставить чашку. На лице у нее страх сменялся надеждой, надежда — страхом. Она, верно, боялась, что не сумела как следует сготовить, а ей так хотелось, чтобы кисель мне понравился. «Если я его не съем, то крепко ее обижу, она будет чувствовать себя виноватой», — подумал я и принялся лить кисель прямо в горло, покончив с ним почти так же быстро, как и сам хозяин. Тут я понял, как тяжело есть через силу. Нечто подобное со мной случилось в детстве, когда меня заставили принять целую чашку глистогонного снадобья с сахарным песком. Но сейчас я совсем не рассердился. А-шунь так счастливо улыбалась, когда подошла собирать посуду, что с лихвой вознаградила меня за все муки. И хотя в ту ночь переполненный желудок долго не давал мне спать, а потом во сне меня мучили кошмары, я все же молился за А-шунь и желал ей добрых перемен в жизни. Но все это были мечты. Потом я посмеялся над самим собой и обо всем забыл.
Когда мать заговорила о бархатном цветке, — я ведь не знал, что А-шунь из-за него побили, — мне вспомнился случай с киселем и захотелось порадовать девушку. Но, обойдя весь Тайюань я не нашел таких цветов, и только в Цзинани…
За окном послышался шелест. С ветки камелии свалился пласт снега, и она выпрямилась. Среди показавшейся темной глянцевитой листвы еще ярче запылали кроваво-красные цветы. Свинцовое небо, казалось, нависло еще ниже, неумолчно чирикали воробьи и, не находя себе пищи под заснеженной землей, спешили в свои гнезда. Надвигались сумерки.
— Только в Цзинани… — Люй посмотрел в окно, осушил чарку и опять, несколько раз затянувшись, продолжал, — мне удалось купить бархатные цветы. Такие, как она хотела, или нет, я не знал… но они были бархатные. Не знал я также, какой цвет ей нравится, поэтому выбрал один темно-красный, а другой — розовый.
Сегодня после обеда я пошел к Чан Фу; ради этого пришлось задержаться на день. Дом его стоял как и прежде, только выглядел как-то сумрачно, а может быть, это мне только показалось! У ворот я увидел его сына и вторую дочь, А-чжао. Они подросли. А-чжао нисколько не напоминала старшую сестру и была настоящим чертенком. Заметив меня, она стремглав бросилась в дом. На мой вопрос мальчуган ответил, что отца нет дома.
— А старшая сестра?
Вытаращив глаза, он несколько раз спросил, зачем она мне, да с такой злостью, точно хотел меня ударить или укусить. Я что-то промямлил и отступил, ведь сейчас я ко всему отношусь безразлично… Ты не знаешь, что теперь я еще больше, чем прежде, стал бояться людей. Им тягостно мое присутствие, я хорошо это понял, потому что надоел даже самому себе. Зачем же причинять другим неприятности, заставлять их скучать, не показывая вида? Но поручения матери я не мог не выполнить и, поразмыслив, зашел к торговцу дровами, который жил наискосок от дома лодочника. Мать хозяина, бабушка Фа, была еще жива. Она меня узнала и пригласила в лавку посидеть. После обычных фраз о погоде я рассказал ей, зачем приехал и почему мне нужен Чан Фу. Но бабушка только вздохнула:
— Увы! Не выпало счастья А-шунь, не носить ей эти цветы!
Вот что она мне рассказала: «С прошлой весны А-шунь стала худеть и желтеть, часто плакала, а на расспросы, что с ней, не отвечала. Иногда она плакала целыми ночами, выводя из терпения отца, который принимался ее бранить: „Выросла большая, вот и бесишься!“
В начале осени она слегка простудилась, а потом слегла и больше не вставала. За несколько дней перед смертью она призналась отцу, что уже давно, как и мать, харкает кровью и потеет по ночам, но все скрывала, чтобы его не волновать.
Однажды, поздно вечером, к ней явился дядя Чан Гэн и стал, как это часто бывало, требовать денег взаймы. А-шунь ему отказала, тогда дядюшка зло над ней подшутил: „Не гордись, — сказал он, — твой будущий муженек еще почище меня!“
С этого-то времени на нее и нашла тоска: она все время плакала, жениха стыдилась. Когда же отец, узнав об этом, стал его хвалить — какой он, мол, работящий, было уже поздно. Она не поверила и все твердила: „Теперь мне уже все равно. Хорошо, что я умру“.