Тут зал будто очнулся от крепкого сна. Ноги у всех от долгого сидения затекли, сразу никто не смог встать. Но в душе слушатели так удивлялись и радовались, словно получили помилование.
Лао-цзы проводили во флигель отдохнуть. После нескольких глотков горячей воды он сел, не шевелясь, будто статуя.
А на заставе в это время шли споры, и вскоре к Лао-цзы явилась делегация из четырех человек. Они выразили сожаление о том, что Лао-цзы говорил не на чистом «государственном языке», [411]да еще слишком быстро. Никто не успел за ним записать. Остаться без текста лекции было бы весьма прискорбно, а потому они просят Лао-цзы набросать кое-что дополнительно.
— Мы не понимаем вашего диалекта, — заявил казначей.
— Написали бы сами, а? — вставил тут писарь. — Настрочите, так можно будет считать, что не напрасно шамкали. Верно?
Лао-цзы тоже плохо понимал делегатов, но когда перед ним положили кисть и дощечки, он сообразил, что ему предстоит написать свою лекцию. Примирившись с неизбежностью этого, Лао-цзы безропотно согласился. Но попросил разрешения начать завтра, так как сегодня уже очень поздно.
Удовлетворенные исходом переговоров, делегаты удалились.
Следующий день выдался пасмурный. Хотя на сердце у Лао-цзы было тяжело, его ждала работа. Ведь он спешил за рубеж, а не сдав рукописи, не мог уйти. Взглянув на груду дощечек, Лао-цзы почувствовал себя еще хуже, но нисколько не изменился в лице. Он тихо уселся и начал писать. Вспоминая вчерашнюю свою речь, он задумывался, потом заносил фразу на дощечку. Глаза у Лао-цзы стали слабы, но очки тогда еще не были изобретены, он сильно щурился и уставал. За полтора дня, отрываясь лишь для того, чтобы выпить чашку горячей воды и поесть лепешек, он написал всего пять тысяч крупных иероглифов. [412]
«Чтобы выпустили за пограничную заставу, пожалуй, хватит», — подумал Лао-цзы.
Он нанизал дощечки на веревку — образовались две связки. Затем, опираясь на посох, он пошел в канцелярию к начальнику, передал эти связки и заявил о своем желании немедленно уехать.
Гуаньинь Си несказанно обрадовался и очень благодарил за рукопись. Он крайне огорчился отъезду учителя и упрашивал его пожить на заставе. Но, видя, что Лао-цзы не удержать, начальник, изобразив на лице скорбь, согласился его отпустить и приказал полицейским оседлать вола. А сам собственноручно достал с полки свертки соли, кунжутных семечек, пятнадцать лепешек, сложил все в казенный мешок из белого холста и передал Лао-цзы на дорогу, объявив, что подобная честь оказана ему, как старому писателю, будь он молодым, лепешек получил бы только десять.
Лао-цзы долго благодарил начальника, потом принял мешок и вместе со всем штатом заставы спустился со сторожевой башни к воротам. Лао-цзы хотел пройтись пешком, ведя вола за уздечку, но Гуаньинь Си так настойчиво советовал ему ехать верхом, что Лао-цзы, отказываясь лишь из скромности, наконец уступил. Простившись, он повернул вола и медленно поехал по дороге между холмами.
Вскоре вол побежал резвее. Оставшиеся у ворот провожали путника глазами. На расстоянии двух-трех саженей еще виднелись седые волосы, желтый халат, черный вол и белый мешок. Но затем поднялась пыль, окутавшая всадника вместе с волом, и вскоре их нельзя было различить среди облака желтого песка.
Воротившиеся в сторожевую башню почувствовали себя так, будто сбросили тяжелую ношу. Они потягивались и причмокивали, словно обнаружили контрабанду. Несколько человек вошли за Гуаньинь Си в канцелярию.
— Это и есть рукопись? — Казначей приподнял связку дощечек, повертел в руках и сказал. — Иероглифы, однако, вырезаны чисто. Если снести на рынок, покупатель найдется.
К нему подошел писарь и на первой же дощечке прочил:
— «Дао, которое можно назвать, не есть постоянное Дао…» Ох, все та же старая песня! Так надоело, даже голова разболелась.
— Чтобы прошла головная боль, лучше всего вздремнуть, — посоветовал казначей, положив дощечки на место.
— Ха-ха-ха!.. Верно, неплохо бы подремать! По правде говоря, я пошел на лекцию, думая, что он расскажет нам о своих любовных историях. Знай я заранее, что он будет плести такой вздор, ни за что не стал бы терпеть эту муку добрых полдня…
— Если вы могли так ошибиться в человеке, пеняйте на себя! — улыбнулся Гуаньинь Си. — Откуда возьмутся у него любовные истории? Да у него никак не могло быть любви!
— Откуда вы это знаете? — удивился писарь.
— Вы же задремали, не удивительно, что прослушали, когда он сказал: «Тот, кто ничего не делает, — все совершает». [413]Вот уж поистине, у этой твари «разум выше небес, а судьба тоньше бумаги». Мечтает «все совершать», вот ему и остается «ничего не делать». Ведь стоит только полюбить, и нельзя будет любить всех. Как же ему полюбить, как на это осмелиться? А посмотрите на себя: стоит вам заметить какую-нибудь девушку, хоть красотку, хоть дурнушку, и глаза у вас заблестят, будто она уже ваша! Вот женитесь, тогда, пожалуй, остепенитесь, как и наш казначей.
За бойницей пронесся порыв ветра, стало прохладнее.