Вышел Иван Павлович. Он посмотрел на Низюна притворно-сочувствующим взглядом.
— А, Низюн! Здорово, Низюн!
— Опять этот доктор, — выругался Низюн. — Я за женой. Отдавай мою бабу. Я поступаю по закону. У меня унесли жену. Детей украли. Отдавай жену!
— Советские законы признают любовь. — Иван Павлович развел руками. — Не любит, что поделаешь, любит другого. Придется примириться. Жалко мне тебя, Низюн. А что касается детей, подожди, мы их сейчас спросим.
Иван Павлович спросил детей.
— Нет! — крикнули дети. — Не хотим к Низюну. Вакон лучше.
Низюн вскочил на коня.
— Tax! Tax! — сказал он. — Опять этот доктор. Это ты потому, что я на тебя тогда жаловался.
Иван Павлович вспомнил эту историю с удовольствием. В окно он увидел Вакона и его жену. Они сидели рядом, рука Питанситы лежала на плечах Вакона.
Иван Павлович отвернулся и вздохнул.
Пришел домой и зажег свечу.
Тускло было в комнате, холодно. Для других умел он создавать счастье и уют, для себя не создал ни уюта, ни другого домашнего счастья.
Жизнь была уж не такая плохая. Многие могли бы ему позавидовать. Но сердился Иван Павлович не на жизнь, а на себя.
Беспокоила его мысль, что начал он сдавать, что был он раньше не тем, когда жил в ссылке. Разве он такие дела совершал? Казалось ему также, что он был чуть-чуть одинок. Дело развело его со старыми приятелями. Один из них был торгпредом в далекой стране, другой был директором — вдохновителем огромного дела, третий погиб. Сколько их погибло — друзей, знакомых, однокашников.
— Пожалуй, и я что-то делаю, — говорил себе Иван Павлович. — Не то, не то. Надо бы не так. Надо бы лучше.
Иван Павлович садился к столу писать. Никто об этом не знал, что писал Иван Павлович книгу, да так, ничего особенного — маленькую книгу о своей большой жизни.
Глава восьмая
Когда Ланжеро был маленьким, мать качала его, мать пела ему сильные песни, песни, похожие на ветер, мать дула ему в уши свои маленькие песни, мать щекотала его.
Но однажды Ланжеро встал — матери не было. Он видел, как человека уносили, он видел чьи-то ноги. Ему показалось, что это ноги матери, что это несут его мать.
В доме стало пусто. То место было пустое, где спала мать. За столом место было пусто. На берегу, на камне было пустое место, где пела мать свои песни.
— Где мать? — спрашивал Ланжеро.
— Не знаем, где твоя мать.
— Где моя мама? — ходил и спрашивал Ланжеро.
У него были кривые, голые, грязные ножки. У него был голый живот.
— Где моя мама?
Только один человек ответил ему — это Чевгун.
— Нету матери, — сказал Чевгун. — Твою мать унес ветер.
Когда дул ветер оттуда, с моря, из ущелий, большой ветер, при каждом порыве его Ланжеро тянуло на берег, к морю, на ветер. Ему казалось, что это мать, что мать дует ему в уши свои маленькие песни.
Ланжеро раскрыл глаза. Он словно спал и проснулся. Он увидел чистое небо, верхушки деревьев, мечущиеся в ветре, высоко-высоко.
Он лежал на спине в чем-то густом, в липком в чем-то, должно быть в чьей-то крови. Потом он почувствовал, что кровь эта была его, Ланжеро, кровь.
Ланжеро услышал реку. Пахло рекой, камнями. Это река покачивала его, река несла его. Он хотел подняться, но не мог, словно был связан.
На небе было вечернее ласковое солнце, — солнце, краешек которого был за горой, в море, и узенькая полоска, грустная полоска улетающих птиц.
Но вот лодка закачалась, что-то поднялось, и вместо неба Ланжеро увидел над собой чье-то большое лицо: нос, усы, веселые глаза.
— Что, жив, паренек? — услышал он. — Потерпи. В Ногликах Иван Павлович набьет тебя жизнью до отказа. Иван Павлович поставит тебя и сунет тебе в руки карандаш. «Живи, — скажет, — пиши в нашу стенную газету».
В Ногликах всех подняли на ноги, когда Рыбаков принес на себе Ланжеро.
Иван Павлович сразу узнал Ланжеро.
— Вот он. Он даже мне снился.
Ланжеро положили в больницу на еще теплую кровать, на ту самую кровать, где недавно рожала гилячка Маруся.
Иван Павлович извлек из тела Ланжеро большую медвежью пулю.
— Чья же это пуля? Кто же это стрелял в тебя, мальчик?
Ланжеро как сквозь сон вспомнил какого-то старика. Ему казалось, что не было этого старика. Ему не хотелось рассказывать о старике. Сам не знал почему, почему-то не хотелось о старике думать.
Ланжеро лежал как во сне. Снились ему живые, странные сны. Какие-то дети навещали его, какие-то люди.
Девушки снились. И девушки эти были как живые. Приносили ему подарки. Что он, жених им, что ли, кто они ему? Девушки смеялись. Может быть, мерещились? Но подарки были возле, можно было попробовать. Настоящее это было — из муки, из масла, из сахара. Вкусное это было.
— Черт его знает, снится, что ли? — сказал Ланжеро. — Снится мне.
— Нет, не снится, — сказал Иван Павлович, — а живется.
Славный доктор был Иван Павлович. Больного он лечил жизнью, Ланжеро он тайгой лечил.
В палате тайгой пахло, лиственницами, рекой.
Солнцем лечил Иван Павлович. Солнца много было на небе, на окне, на стенах.
Хорошим разговором лечил, веселым. Своей душой лечил, смехом своим.
— Вот, — говорил он, — разлежался. Думаешь, ты больной? Здоровый ты. Скоро лодки долбить будем, катера строить.