Это он напоминал о прошлогоднем случае, когда Фоме пришла телеграмма о смерти бабки. Телеграмма была заверена, все честь по чести, но бабка — не родительница, и Фоме в поездке на похороны отказали. «Так она растила меня, она мне как мать, больше, может, матери даже! — волнуясь от совершающейся несправедливости, сбивчиво объяснял Фома замполиту, придя к нему искать заступничества. — После войны тащила меня, одна совсем, я у нее в доме и вырос!» — «А мать-то жива? — спросил замполит. И, получив ответ, развел руками: — И мать у тебя, значит, и бабка… жирно слишком хочешь. Армия есть армия, не детский сад, всех по всякому поводу отпускать — если что, воевать некому будет». Замполит был последней надеждой Фомы, выше идти некуда, и Фома не выдержал, закричал: «Какой всякий повод?! При чем здесь повод? А если б у вас умерла?! Если бы у вас, так вы бы как?!» — «Встать, ефрейтор! — рявкнул на него замполит. — Вы как разговариваете с офицером? Забылись?! Кругом марш!» И передал после об этом их разговоре командиру его роты — тот вызвал Фому к себе в канцелярию и спросил, хмурясь: «Ты что кляузничаешь ходишь, шишки мне за тебя получать?! Есть общее положение, не мной введено, ты что, думаешь, все бессердечные такие?» Фома заикнулся было каким-то словом в свое оправдание, капитан оборвал его: «За то, что кляузничал ходил, в отпуск не поедешь. Рассматривали тут тебя кандидатом на отпуск, теперь все. Будешь знать в следующий раз».
Фома ехал в автобусе, который вез его вместе с другими демобилизованными его товарищами на железнодорожную станцию, и думал о том, что прежде всего должен заехать на могилу к бабке.
Он чувствовал себя безысходно виноватым перед нею.
За все время, как отбыл в город, он навестил ее только однажды, перед самой уже армией, в предармейский отпуск — приехал на два последних отпускных дня. И ведь ничего не мешало ездить чаще, в те же очередные отпуска, кстати, и не пугало уже, что станет кто-то там тыкать в спину — пусть кто попробует, век жалеть будет… да и времена вообще другие настали, — но нет, не ездил, холостое молодое дело: на турбазу вместе со всеми хотелось, дикарем куда-нибудь в Сочи…
Бабке было уже полных шестьдесят семь тогда, перед его армией, из толстой глыбистой в его детстве старухи она превратилась в морщинисто-дряблую, согбенную, на каждый наклон охала и все приговаривала: «Моченьки моей нет…» Он знал, как она умерла: от ущемления грыжи. Грыжа ущемлялась у нее много раз, и бабка вправляла ее себе корчагой, закручивая той живот, а потом отпуская, Фома и сам, когда подрос немного, вправлял ей грыжу, но в последний раз вправка прошла неудачно. То ли шибко уж худа стала бабка, то ли шибко уж сильно закрутила корчагу соседка, — вправиться-то грыжа вправилась, но лопнула кишка, и началось воспаление…
Бабкиного дома не было. Только-то от него и осталось: два нижних, видимо подгнивших, венца, да валялись вокруг, щерясь черными рваными краями, обломки теса от сопревшей крыши.
— Фома, ли че ли? — окликнули Фому с дороги, там задребезжал велосипедный звонок и смолк.
Фома повернулся, — это был председатель Травкин, теперь бригадир совхозного отделения, в которое превратился колхоз, он стоял, спустив ноги с педалей, зажав велосипед между ногами, и, морщась от бившего в глаза солнца, смотрел на Фому.
— Я, — сказал Фома.
Травкин осторожно опустил велосипед на подмоченную первыми осенними дождями землю, переступил через него и пошел к Фоме.
— Ну, здоров, служивый, здоров! — сказал он, подходя. — Отслужил?
— Отслужил, — сказал Фома.
— Тут людям ремонтироваться нужно было,, а матерьялу нет, как назло, — кивнул в сторону бывшего бабкиного дома Травкин, — я разрешил. Ты ж городской теперь. Или что, возвращаться надумал? Давай, приветствую. Выбью тебе матерьялы, всем миром тебе избу поставим. Мужики нам нужны.
— Кто это ставить будет? — усмехнулся Фома. — Где это мужики? Мы с тобой, что ли?
Он уже отвык говорить по-местному и говорил всегда «что ли».
— А ты не лыбься! — странно, до взвизга повысил голос Травкин, и Фома вспомнил, что он контуженный. — Ты не лыбься, если я говорю, значит, да, так и будет! Бабке твоей в сорок восьмом сказал, живи здесь, и жила, и ничего, никто против не посмел. Кто будет?! Найдем! Митька вон, родственник твой, тоже вчерашний день как раз…
— Боров, что ли? — уточнил Фома.
— Ну! Мотин-то. Мотю-то помнишь? Бабка твоя еще жила у нее! Младший ее.
Митька, легкий на помине, как раз бежал к ним с дальнего края улицы, перепрыгивая через лужи на дороге.
— А ведь Фома! — кричал он на ходу. — Фома, точно! — Подбежал и бросил с маху Фоме руку. — Здоров, дембель! Подчистую?
— Подчистую, — сказал Фома.
— Ну, пойдем ко мне, — позвал Митька. — Вчера вон гуляли, — кивнул он на Травкина, — на сегодня еще осталось. Пойдем. Дядь Вить, заходи тоже.
— Опосля, — согласился Травкин. — К вечеру.
Фома отнес свой чемодан к Митьке, сходил на кладбище, постоял над всосавшейся внутрь, просевшей могилой, решил, что придет завтра с лопатой, подправит ее, и вернулся в деревню.