— Ну, строчек много, путного — нет.
— Э, Гена! Стоит из-за этого убиваться? — То восторженное состояние любви и нежности с прежней силой накатило на Гольцева. — Я, конечно, понимаю… я не имею права давать тебе советы, в жизнь твою влезать… Но возьми пример с меня — я не убиваюсь. Я когда-то тоже писал рассказы, ты знаешь. Пишу статьи — чем плохо? А денег мы с тобой имеем, наверное, одинаково…
Рузов стоял, засунув одну руку в карман, а второй крутил усы и покусывал их.
— Видишь ли, Юра, — наконец медленно, неторопливо, словно по отдельности вынимая каждое слово, заговорил он. — Мы вот говорим на «ты», но мне кажется — и я и ты так мало друг друга знаем, что не имеем права, это ты правильно сказал, давать советы друг другу. Тут уж ведь какая дорога выбрана… Бог его знает, когда ты ее выбрал, а только видишь вдруг, что уже идешь по ней, и — ни тебе ответвлений, ни назад поворотов. Я тут что болтаюсь? Думаю, может, встречу кого — у кого дача стоит свободная, квартира… Крутится тут кое-что в голове, да нужно в одиночестве посидеть, помозговать, не вылезая никуда, а у меня дома пацаны орут — не шибко-то помозгуешь…
— Слушай-ка… — Гольцев, не прицеливаясь, ударил, шар чиркнул о «чужака», ткнулся в край лузы и откатился к середине стола. — Слушай-ка, я уезжаю в командировку, до субботы. Если тебе подойдет моя комната — то можно прямо сейчас, я сегодня уезжаю.
— Ну, я же знал, когда шел сюда… — Рузов улыбнулся своей большой, ясной улыбкой и развел руками. — Все подойдет — лишь бы тишина и одиночество. Вот спасибо-то, Юра! Три дня, конечно, — немного, но…
— Не уговаривай, не уговаривай, — Гольцев засмеялся. — К субботе вернусь. Ничего уж тут не попишешь: должен.
Они посмотрели фильм и втроем вышли на темную уже, в огнях фонарей и рекламах магазинов улицу. Савенков распрощался.
Рузов взял такси, и они с Гольцевым поехали к нему домой. В небольшой тесной квартире жили пятеро: сам Рузов, жена его, сыновья и теща. Рузов положил в портфель полотенце, мыло, зубную щетку, сунул какую-то папку и сказал:
— Пойдем.
Такси у подъезда послушно выстукивало счетчиком.
Дома Гольцев отыскал чистый блокнот — блокноты лежали почему-то в старой папке, в которой хранились его рассказы, еще институтские, давно забытые, пожелтевшие, — подхватил всегда стоявший наготове дорожный свой портфель и подмигнул Рузову: «Ну, давай…» Времени до поезда оставалось уже в обрез.
Но все же по пути на вокзал Гольцев зашел в парикмахерскую. Гардеробщица посмотрела на него, пробормотала что-то еле слышно и отвернулась. Вышла Гора. Белый халат, туго стянутый в талии, очень шел ей, делал ее холодной, недоступной и торжественной.
— Приве-ет, — сказала она, улыбаясь. — Прощаться зашел?
Она прижалась к нему; парикмахерская закрывалась, в вестибюле никого не было, и Гольцев обнял ее за плечи.
— Уезжаешь, значит. Броса-аешь…
Еще три дня назад они были незнакомы, но это не имело для нее никакого значения. Как она сказала! Уезжаешь, значит. Броса-аешь…
— В субботу приеду.
— Я жду. — Она подставила для поцелуя щеку.
Гольцев поцеловал ее и, целуя, видел ее улыбающийся, хитро прищуренный глаз с большим, расширившимся в искусственном свете ламп зрачком.
Место в гостинице было заказано. Гольцев оформил документы, и сонная дежурная, шаркая шлепанцами, провела его в маленькую чистенькую комнату с кроватью, тумбочкой, двумя стульями и огромным, в полстены, шкафом.
Гольцев повесил в него плащ, затолкал под кровать портфель и, закрыв комнату, спустился на улицу.
Город был по-утреннему тих и сонен. Дребезжа разбитыми дверцами, пропылил разболтанный автобус и утих за поворотом. Гольцев пошел ему вслед — улица, взбежав на гору, обрывалась, внизу, по склону горы, теснились, краснея железными крышами, дощатые индивидуальные дома, а ниже их гладко и студено лежало белое, как алюминий, озеро. Далеко за озером, в прозрачной, рыжей от солнца дымке синели, сливаясь в плотную каменную глыбу, заводские корпуса, трубы стояли густым лесом черных столбов, и с плотины, лежавшей там же, внизу, под горой, доносился грохот падающей воды.
— Юра? — сказали тихо и неуверенно за спиной. Гольцев обернулся.
Перед ним стоял маленький худой человек в синем, аккуратно поглаженном, но дешевом, и от этой аккуратности казавшемся еще более дешевым, костюме. Пиджак с тверденько стоявшими, словно накрахмаленными, лацканами был расстегнут, над брюками пузырем нависала белая поплиновая рубашка.
— А ведь Королев, — сказал Гольцев. Он сунул руки в карманы и качнулся на носках. — Скажите на милость! Какими судьбами?
Королев засмеялся.
— А мне вчера звонят из райкома, говорят: мы вот тут номер заказывали… Ну, а я при чем, спрашиваю? Да другу твоему, говорят, Гольцеву.
Гольцев шагнул к Королеву, и они обнялись. И, сжимая худые его, жидкие плечи, Гольцев захлебнулся от нежности к Королеву, от теплого братского чувства к нему, от счастья сжимать эти проступающие костями из-под костюма плечи и тыкаться подбородком в торчащие во все стороны светлые, желтые, как солома, волосы…