Но изумление зрителя не кончалось на этом. Полки были полны новых сокровищ человеческого ума! Новые чудеса манили взгляд. Там были навалены, прибиты, наставлены, сложены — все в том же гармоническом беспорядке — тысячи изделий и предметов из металла, дерева, гипса, камня, картона, кости — целый музей, где были представлены во всевозможных образцах, в естественном и искусственном виде, три царства природы. Там перемешались столярные, слесарные, гончарные ремесла, литейное дело, ваяние; блистали в разных видах и формах, на разных этапах своего развития, техника, искусство, наука, изобретательство; там красовались цинковые подсвечники, старые коробочки, сломанные табакерки, разные колесики, жестяные самопрялки, точильные камни, гипсовые статуэтки, карловские горшочки, сопотские и габровские ножи в красных ножнах, троянские иглы для сшивания ковров, деревянные части женевских часов, черные и металлические пуговицы, пловдивские позолоченные курительные трубки, обломки рогов средногорского оленя, куски слоновой кости, человеческий зубы, лошадиные подковы, фляжки из тыквы для воды, якорь, габровская деревянная солонка, Венера без руки, липованские иконы, разбитые зеркала, мундштуки, чубуки, чубучки, чубучоночки, наргиле с разорванной трубкой, пузатые скляночки с бальзамом (сопотское изделие) и пустые флакончики с этикетками парижских и лионских фабрик, чашки, блюдечки, доски для игры в нарды, фарфоровые тарелочки, патронташи, весы, клетка, копье, несколько сабель, пистолет с испорченным спуском, игральные карты, гвоздики, гирьки, старые календари, снотолкователь Найдена Иовановича, библия, утиные перья для письма, павлиньи перья из калоферского женского монастыря. Бесчисленное множество подобных мелочей, пустяков, разных разностей глядело с этих пыльных полок, свидетельствуя о великом терпении и настойчивости Хаджи Ахилла.
При всем том Хаджи Ахилл понимал, какую ценность имеют его коллекции, и с невыразимым наслаждением глядел на посетителей, имевших снисходительность интересоваться его сокровищами и внимательно их рассматривать.
Тут все лицо его озаряла самодовольная улыбка и он, выпустив целое облако дыма изо рта, принимался, как прежде крестьянам, рассказывать любопытным истории всех этих изделий: это он купил в Бухаресте, то привез из Иерусалима, то разбила кошка, опрометчиво кинувшись за мышью, это испорчено по глупости бабушки Евы и так далее, без конца… И все эти бесконечные рассказы, объяснения всегда кончались словами:
— Ума палата, язык — бритва, хитрый змей!
Тут он подразумевал самого себя.
Но заметив, что кто-нибудь язвительно улыбается или смеется над ним, не веря надлежащим образом в достоинство его сокровищ, он угрожающе хмурился и тотчас находил какую-нибудь едкую эпиграмму, какой-нибудь удачный острый ответ.
Как-то раз учившийся в России молодой студент, желая посмеяться над ним в многолюдном обществе, имел неделикатность спросить:
— Удивляюсь я, дедушка Хаджи: с какой стати ты собрал весь этот хлам?
— На удивленье дурачкам, — спокойно ответил Хаджи Ахилл.
Парень так и сел.
Общий смех.
Отношения Хаджи Ахилла к согражданам имели двойственный характер. Сопотцы были ненавистны ему своей гордостью, своим лукавством и ханжеством. Он не принимал участия в их междоусобных распрях, их вечных взаимных травлях. Не примыкал ни к одной из двух партий — молодых и чорбаджий, ожесточенно боровшихся между собой всеми видами оружия: молодые — нападками, распространением сатир, которые он находил каждое утро приклеенными к дверям своей кофейни, а чорбаджии — интригами перед турками и жандармами. Борьба идеи против насилия не увлекала его, казалась ему несвоевременной: он чуждался партий, стоял выше волнений и пыла страстей.
— С такими вот головами мы пятьсот лет тому назад упустили птичку, — печально сказал он как-то раз собравшимся у него в кофейне вождям партий. (Под «птичкой» подразумевалось болгарское царство.)
И сейчас же затянулся из чубука, довольный тем, что высказал опасную истину.
Он открыто бичевал пороки сограждан. Его страшно возмущало ханжество некоторых лиц, в душевную чистоту которых он не слишком верил. С саркастической улыбкой смотрел он на них каждое утро из окошка своей кофейни, когда они медленно, важно шли в церковь.
— Богу молятся, а дьяволу служат, — говорил Хаджи Ахилл.
Он давал им особые имена. Одного называл Лукавым рабом, другого Фарисеем, третьего Ананией, четвертого Кайафой, пятого Иродом{120} и так далее.
Незнакомый с сочинениями Вольтера, Ренана или хотя бы Бюхнера, он тем не менее совершенно утратил чувство благочестия и совсем не ходил в церковь, так как считал, что чем человек набожней, тем лицемерней. И не упускал случая заявить протест против этого соблазна. Он протестовал против грубого практицизма, господствующего в наше время во всех классах и слоях общества. При виде проходящего мимо его кофейни священника он говорил:
— Умрет бедняк, священники что надо петь — читают. А умрет богатый — они и то, что надо читать, поют!
И отплевывался.